Данная повесть известного российского писателя, номинанта Патриаршей литературной премии Сергея Щербакова была впервые напечатана в сборнике «Рабочая собака: непридуманные рассказы» (М.: Российский писатель, 2005). Сергей Антонович любезно разрешил опубликовать ее на страницах портала Православие.Ru.
Читает автор.
Привез я Малыша в Москву на руках пятимесячным щенком. В вагоне метро все от него глаз оторвать не могли. Один мужчина не выдержал, подошел: «Никогда такой красивой собаки не видал». На встречном эскалаторе люди, как по команде, вслед нам головы поворачивали. И потом на прогулках кто-нибудь непременно елей мне на сердце проливал: «…Все-таки лучше наших собак нету…»
Случались, конечно, и неприятности из-за красоты Малыша. Однажды выскочил из роскошной иномарки некто в черном пальто до пят: «Продай собаку. Я хорошо заплачу». Говорю: «Не продается». А он не отстает: «Я очень хорошо заплачу», – и полез за деньгами в карман, а сам зачем-то по сторонам оглядывается. Дело было вечером, народу почти никого, в машине за полутемными стеклами, вижу, сидят такие же, – выскочат, схватят Малыша и уедут, от них чего угодно можно ожидать. Хотелось крикнуть, что за богатства всей земли я Малыша не продам, но сказал я, слава Богу, другое: «Мне деньги не нужны». Мои слова потрясли, он так и остался стоять с открытым ртом, а мы быстро пошли к дому.
Но больше всего досаждали охотники. Залюбовавшись на лаячью красоту Малыша, непременно спрашивали: «Рабочая?» Я виновато разводил руками. Конечно, на меня – презрительный взгляд: такую собаку загубил. Для охотников, если охотничья собака не охотится, значит, она живет бессмысленно – превратили ее в собачку для баловства. Становилось больно – я даже жаловался жене, мол, не буду же на улице первому встречному объяснять, что я родился в таежном сибирском селе и ходил на охоту с другом Мишкой уже в двенадцать лет – стрелял зайцев, рябчиков, куропаток, потом как-то убил белку, а шкурку снимать не умел и бросил ее на столе на веранде. Она замерзла как живая – идешь мимо, глянешь в глазки, и так жалко-жалко ее станет. А тут еще мать заладила: «Зачем убил зря». До того я дошел, что подарил ружье двоюродному брату и дал зарок больше не охотиться.
Однажды я все же рассказал эту историю очередному охотнику, но он немилосердно предложил отдать Малыша другому. Несколько лет я молча терпел обвинения, а в один прекрасный день вдруг понял, что песька наш такую работу делает, какая ни одной собаке на земле и не снилась, и потому я имею полное право отвечать: «Рабочая». Но, именно с тех пор охотники перестали спрашивать, видимо, на мне уже было написано, что уж у меня-то собака такая рабочая и история собачья у нас совсем необыкновенная и началась задолго до рождения Малыша, в самом раннем моем детстве, а может и раньше…
* * *
Было мне года четыре, не больше. Пришли в гости к бабушке, а возле крыльца ползает милый черный щенок. Конечно, я схватил его, прижал к груди, поцеловал, но бабушка строго сказала: «Брось сейчас же – нечего поважать». Душа не согласилась, но я опустил щенка на землю. Когда пришли в следующий раз – его уже привязали на веревку к железной гире. Он жалобно скулил и все пытался освободиться. Невольно закапали и у меня слезы, а бабушка, сурово взглянув, впервые сказала, что я не их крови – отцовской. Когда Шарик подрос и стал сдвигать гирю с места, его посадили на цепь в дальнем углу двора.
А во втором или третьем классе я прочитал в «Родной речи» рассказ «Зимовье на Студеной». В глухой тайге жили старик Елеска с собакой Музгарко. Любили они друг друга, как редко бывает. Жили-поживали: охотились, рыбу ловили, не раз спасали друг друга от медведей да волков. «Музгарко Бог мне послал, – размышлял Елеска, – не ладно это про пса говорить, а только оно похоже…» Одного не хватало старику – храма, куда в праздники добрые люди ходят. А на Студеной волки обедни завывали, так что он сам службу пел и со слезами тоже молился.
Весной Бог им гостей присылал – с теплого моря птицы прилетали. Их Елеска не трогал, считал, что перелетная птица – трудница перед Богом. Только осенью больных, оставшихся в полыньях, пришибал из жалости – что им маяться-то, все равно сгибнут.
Но пришла однажды уж очень студеная зима, так что Елеска заскучал и попросил привезти ему петушка, чтобы он сказывал, который час на дворе. Когда его привезли, старик настолько был очарован, что даже Музгарко отошел у него на второй план. Мне было больно, что он родному Музгарко, с которым столько вместе пережито, предпочел какого-то глупого, бессердечного петуха. И Музгарко вдруг ни с того ни с сего заболел. Елеска опомнился, забыл про петуха, ходил за Музгарко, как за родным сыном: «Ну, где болит, Музгарушко?» Но против смерти лекарства нет – Музгарко умер накануне Рождества. Я плакал вместе с Елеской, словно это я потерял самое любимое, родное существо на свете. Старик не хотел, чтобы волки съели Музгарко – три дня долбил мерзлую землю, сделал могилку и похоронил верного друга. Петух по-прежнему будил его ночью своим криком, но теперь Елеска не радовался, а тотчас вспоминал Музгарко, и делалось ему горько и тошно до смерти.
Перед сном я мечтал – вот вырасту, возьму собаку, будем жить с ней в самой глухой тайге и спасать друг друга от медведей и рысей, как Елеска с Музгарко… И, конечно, мне было невыносимо видеть бабушкиного Шарика. Вся его несчастная жизнь прошла на моих глазах. Он и с цепи ни разу не сорвался, просидел в одном углу. Когда я был уже подростком, дядька сказал: «Пора Шарика на степь вести – совсем лаять перестал». С того дня, когда никто не видел, я кидал в Шарика камни, но вместо лая он молча уходил в будку. Лаять ему больше не хотелось, а может быть, и жить тоже? Однажды я пришел к бабушке и увидел, что цепь валяется на земле, а возле крыльца снова ползает черный щенок...
В двенадцать лет я все-таки уговорил маму взять щенка овчарки, пообещав так воспитать его, что хоть на границе служи. В то время «Над Тиссой» был любимым моим фильмом. Я плакал, когда нарушитель границы пинал собаку в живот и она ползла и не могла встать. Зато как я радовался в конце фильма: на плоту собака увернулась и схватила нарушителя за ногу. Это была наша победа…
Назвал я щенка Ураном. Красавец был. Все овчарки, которых мне довелось видеть, на самом деле не серого цвета, а черного с рыжиной, с белизной. Уран же был именно серого цвета с голубым отливом, с черным ремнем на спине. Глаза у него были почти такие же прекрасные, как у Малыша, и мордой они очень похожи. Теперь я понимаю, почему Бог так сделал… Купил я в городе книгу «Служебное собаководство» и начал дрессировку. Мечтал, как Уран будет ходить со мной рядом по всей деревне, как люди будут удивляться, какой он умный да обученный. Но именно в это время я впервые влюбился, забросил учебу, перестал слушать маму, целыми днями шлялся по улице, и обучение Урана закончилось на команде «сидеть»… А он не ждал, он рос, становился крупной злой овчаркой, и его пришлось посадить на цепь. Он страшно кидался при виде людей, и они торопились поскорее войти в сени. Мама, конечно, напоминала, как я хвастался, что уж наш-то Уран никогда не будет сидеть на цепи. Мне было стыдно, жалко Урана, но, выслушав ее, я опять бежал на улицу. Однажды она остановила меня на пороге и прямо предложила отдать Урана знакомому охотнику, который обещал сделать из него охотничью собаку и у которого Урану, конечно, будет лучше, чем у нас…
На другой день охотник приехал на коне с санями. Было солнечно, морозно, снег так и переливался золотом. Я не знал, на что отдаю Урана, но в сердце было пусто, да еще охотник всячески показывал, что он боится. Мол, вон какая у тебя собака грозная. Мне было это противно, ведь собака-то уже не моя. Но я почему-то чувствовал и себя в его власти и дурацки улыбался. Мне не хотелось самому привязывать Урана к задку саней, но все-таки я привязал… Потом я сидел в санях, Уран на веревке бежал сзади. На него летела золотая снежная пыль, он прижимал уши, щурил глаза и от этого казался таким растерянным, не понимающим, что же происходит. Я смотрел, как удаляется родной дом, и мне казалось, будто нас увозят в чужие края…
Этот день во всех подробностях навсегда врезался в мою душу. Зачем-то я еще сидел в доме охотника, и он показал в окно: «Сейчас драться будут». Уран стоял нос к носу с крупной лайкой. Долго они как бы подставляли друг другу шеи для нападения и одновременно разошлись в разные стороны…
Потом я чуть не каждый день ходил проведывать Урана, но он не радовался мне. Я чувствовал, что и охотнику не нравятся мои частые приходы, да и сам уже понимал, что дальше так нельзя: надо либо забрать Урана назад, либо перестать ходить. В очередной раз придя к охотнику, я увидел у амбара пустую цепь. Охотник рассказал, что вечером отпустили Урана погулять по двору, а он вдруг напал на сына, и пришлось его застрелить: «Шкура там, в сенях лежит – иди, посмотри». Конечно, я не стал смотреть шкуру, а, не помня себя, выбежал из дома. Я не здоровался с охотником до тридцати лет, хотя сразу понял, виноват я – я погубил Урана. Но охотник почему-то тоже пострадал – отморозил в тайге пальцы рук и ног, и тот сын его погиб по пьянке. Из восточно-европейской овчарки невозможно сделать охотничью собаку, это каждый охотник отлично знает, зато шкура Урана такая красивая, серо-голубая… наверное богатая шапка из нее вышла…
До сих пор жалею, что Уран не прожил свои десять собачьих лет… Потом люди часто предлагали взять щенка, но я в испуге отказывался…
* * *
Через тридцать лет, в начале девяностых годов прошлого столетия, мы с женой два года жили в нашем деревенском доме. Жили как заправские крестьяне, чем жена очень гордилась, даже завели двадцать кур. Не хватало только собаки, и жена все подбивала меня приобрести породистого щенка. Помня Урана, я ее всячески отговаривал, мол, и так кое-как концы с концами сводим, и вообще собак покупать нельзя, а надо либо подобрать бездомного, либо взять щенка от соседской собачки Жульки, самой умной и доброй собаки на свете. Она не знала команд, но понимала все слова, которые говорил хозяин – жили они вдвоем. Он любовно ворчал: «Чего ты бока отлеживаешь, шла бы в поля мышей ловить». Жулька сразу поднималась с пола, подходила к двери и потом, выйдя от Александра Ивановича, я видел, как она за огородами откапывает мышей… Жена же считала Жульку простой деревенской собачкой и потому с женской хитростью на время прекратила разговоры на эту тему. Но за три дня до Рождества, утром, зашел радостно возбужденный Александр Иваныч: «Жультя ощенилась – пошли щенков смотреть». Жена на секунду задумалась и вдруг ответила с радостной решительностью: «Пошли», – и значительно посмотрела на меня. Я понял – теперь деваться мне некуда. Снова Уран глянул в душу, но в этот раз мной тоже овладела радостная решительность, и я не отвел глаза: «Пошли». Увидав три мокрых бесформенных комочка, жена было поколебалась, но я не мог допустить, чтобы по нашей вине щенка утопили, и уже твердо решил, что на этот раз сделаю все, чтобы моя собака была счастлива. А уж как был счастлив Александр Иваныч – впервые от его Жульки брали щенка! Он сразу засуетился, заморгал заблестевшими синими глазами: «Пусть месяц с маткой поживет, потом я его сам принесу».
В нашем старом доме было так холодно, что мы ходили в валенках и толстенных свитерах, а спали в шапках. Малыша поместили сначала на печку. Но он пищал там, и я боялся, что упадет с такой высоты и разобьется. К великой радости жены пришлось положить его на кровать между нами. Он сразу забился к жене под бочок, и нельзя было точно сказать, кто из них более счастлив. Правда, когда Малыш подрос, мне взбрело на ум закалять его, и, как жена ни отговаривала, вечером я выносил Малыша в крытый двор, оставлял на ночь в ящике с сеном. Видели бы вы, как он глядел на меня, когда я уходил, – сердце переворачивалось. Весной, чуть потеплело, Малыш снова водворился между нами, и я согласился с Надей, что из-за моей глупости столько счастья мы потеряли. Следующую зиму мы прожили в московской квартире. Когда вернулись в деревню, Малыш, естественно, стал жить в доме. Честно сказать, я совсем не пожалел, что не сбылась моя мечта и Малыш не стал, как его мамка Жулька, такой же неприхотливой деревенской собачкой… Огромная будка так и простояла зря. Иногда летом в жару Малыш забирался в нее и спал часик-другой. Наш друг художник Василий так и нарисовал его, высунувшим нос из будки. Я потом все подшучивал над ним, что на этой его картине нет правды жизни, что он вводит людей в заблуждение – ведь Малыш никогда не жил в будке и на цепи сидел за всю жизнь может быть дня три, когда подрубали дом и я боялся, что его придавит бревном или под колесо машины он угодит…
До года Малыш был самым веселым, самым игручим песиком на свете, а потом в Москве неожиданно превратился в такого забияку и драчуна, что жизнь наша стала сплошной нервотрепкой. На прогулке зазеваешься, глядь, он уже схватился с какой-нибудь собакой и надо срочно их разнимать. Да ладно бы с какой поменьше, а то все с ротвейлерами, с овчарками. Руки-ноги у меня постоянно были в укусах и синяках. А уж облаять каждую моську нам непременно надо. Как на прогулку идти, так меня просто в жар кидало. Жена совсем не могла с ним управиться – вышла один раз, он потащил ее, свалил с ног и сцепился с догом. Ладно, хозяин дога оказался умным интеллигентным человеком. Пришлось мне целиком взять Малыша на свое попечение. Даже заболеть с тех пор нельзя было, не то что в больницу лечь. Жизнь, как говорят, наступила военная. Больной не больной – на прогулку иди. Раньше я частенько любовался вином в стакане и льстивые женщины завлекали меня своими ресницами – становился я, «как спящий посреди моря». А как стал Малыш драчуном, так сразу это отрезало. Сидишь в такой веселой компании, и сердце уже начинает говорить, мол, останься здесь на ночку; но вспомнишь Малыша, представишь, как жена выйдет с ним на прогулку, как он схватится с бультерьером и тот на глазах жены задушит нашего любимого пеську, сразу встаешь: «Простите, пора к дому – песик у нас». Потом это стало в семье присловьем: жена начнет жаловаться, что никуда мы не ходим, не ездим, все торчим в деревне, что у нас тоска, а не жизнь, а я ей: «Песик у нас».
Двенадцать лет у нас один путь был: в деревню и обратно. И путь этот был настолько тяжел для меня, что не приведи Бог. В электричках, в автобусах теперь собак полно, почти все необученные, без намордников, а то даже и без поводков. Сколько раз нас просили выйти из вагона! Да и сам я уже не знал, куда нам деться… Даже мечтал завести дельтоплан и летать с Малышом по воздуху… А проход по Москве от Ярославского вокзала до нашего Столешникова переулка чего стоил! Через весь центр надо пройти, а здесь теперь в основном новые русские со своими питбулями живут – рептилии с рептилиями. Собаки похожи на крокодилов, и хозяева их тоже – живем мы теперь в мире рептилий и технологий. Однажды я до того устал убегать от рептилий и тянуть не желающего убегать Малыша, что, наверное, единственный раз в жизни настолько рассердился на него, что несколько раз хлестанул поводком. Близко стоявший мужчина, видимо, даже не желая видеть меня, не поворачивая головы, хмуро потребовал: «Прекрати бить собаку». Хоть я в ответ и метнул гневный взгляд, но вспоминаю его всю жизнь: «Эх, мил ты, человек, спасибо тебе. Побольше бы таких на белом свете было. Теперь людей бьют, и никто не вступится». Очень я жалею, что не рассказал ему, как люблю Малыша. Ведь он, наверное, долго переживал, что такая чудная собака извергу досталась…
Слава Богу, один я в деревню редко ездил: обычно с женой, с друзьями. Даже один раз крестный Григорьич нас сопровождал. Однажды оказались все заняты позарез, и мы решились попросить нашего знакомого Костю, вольного поэта, жившего в поселке недалеко от нашей деревни. Он неожиданно согласился и приехал в Москву в тот же день. С тех пор началась наша дружба. Помог я Косте завязать пить вино, потом, правда, он сорвался, но уже научился останавливаться, держаться подолгу – узнал и хорошо запомнил прекрасность трезвой чистой жизни. Частенько он ездил с нами в Москву и обратно, несколько раз оставался с Малышом в деревне. Как останется, так непременно подборку отличных стихов напишет. Однажды осенью даже целую книжку сотворил. Когда Костя пытался сказать какие-то благодарственные слова, я ему прямо отвечал: «Ты не мне, ты Малышу спасибо говори». И Костя говорил, посвятил Малышу не одну строфу:
Придешь домой, а чай готов.
И сладкий пряник есть у нас,
И есть у нас охапка дров,
Есть тишина, и мирный кров,
И как мы отдохнем сейчас.
Пусть косточку грызет Малыш,
Наш песька, славный друг, зверек,
Такая ночь, такая тишь,
Что рассказать не хватит строк.
И я молчу, и ты молчишь,
Всему свой срок, всему свой срок.
Я был искренен – если бы не Малыш, то едва ли бы подружился с Костей. Сначала он мне даже не нравился. Я всегда старался все делать сам, а Костя даже гвоздь в стену вбить не умел и полы в доме ему мать приходила мыть…Зато зимой и летом ходил он в широкополой шляпе, из под которой свисали длинные декадентские волосы. И тогдашние его стихи раздражали меня непомерными претензиями, освещенными множеством свечей и зеркал… В стихе, где косточку грызет Малыш, наконец-то появилась любовь, благодарность. Думаю, отсюда началась большая поэзия Кости. И уже не мать, а сам Костя прикладывал в поленницу в саду привезенные дрова… Больше десяти лет мы встречались с Костей чуть не каждый день. У кого была такая роскошь общения, дружбы?! Часто ли мы встречаемся со своими друзьями?..
Малыш вообще стал для меня палочкой-выручалочкой. Жена взбунтуется, мол, не приеду к вам больше в деревню, а я ей, без всякого письма, фотографию в конверт, где мы в обнимку с Малышом прислонились к нашему бревенчатому дому, смотрим прямо в душу – и жена, вместо Кавказа, на весь отпуск – в нашу деревню. С другом Васей поссорился, и ему эту фотографию в письме – через несколько дней он смущенно стучит в окно нашего деревенского дома, и Малыш, наш песька, славный друг, счастливо лает на него. И сколько потом радости... Песик у нас…
Но в деревню мы ездили обычно раз в месяц, а в Москве – прогулки каждый день по два-три раза. Особенно тяжело вечером. За день и так-то устанешь, а тут еще в темноту идти: за каждым кустом бультерьер чудится. Однажды вечером засупонил я Малыша, намотал как надо поводок на руку и вдруг почувствовал, что просто не могу выйти за двери. Сел и сижу. Жена подошла: «Ты плохо себя чувствуешь?» Я молчу, и она поняла: «Давай, помолимся». Встали, прочитали несколько молитв, которые знали наизусть, – нашлись откуда-то силы выйти. С того вечера стал перед выходом с Малышом молитвы читать. Потом заметил, как только не помолишься или плохо помолишься – руками, как говорится, помашешь – так очень трудно порог перешагнуть и на улице от собственной тени шарахаешься. И не дай Бог с женой перед прогулкой поругаться, рассердиться на кого-нибудь – непременно с какими-нибудь рептилиями встретишься нос к носу, и приходится, не разбирая дороги, убегать сломя голову. Потому я умолял жену: запомни хорошенько, нельзя перед прогулкой мне гневаться – можем мы с Малышом просто-напросто погибнуть. Я ничуть не преувеличивал; несколько раз мы перебегали дорогу прямо среди несущихся машин… Но почему-то именно перед прогулкой жена вдруг начинала ссориться из-за какой-нибудь чепухи, выяснять, как мы дальше будем жить… Я даже иногда думал о разводе, но вспомнишь про Малыша и дальше терпишь. Он ведь ее любит не меньше меня, что же ему, разорваться? Когда в лугах или в лесу мы расходимся в разные стороны, Малыш сначала мечется, но потом все же бежит за мной. Зато к жене он более нежен. Может быть, мы бы и развелись, но песик у нас…
С годами как-то незаметно составилось целое молитвенное правильце, которое непременно я читал перед прогулкой с Малышом. Естественно, начиналось оно с молитвы кресту: «Огради нас, Господи, силою Честнаго и Животворящаго Твоего Креста, и сохрани нас от всякаго зла». Малыш до того ее выучил, что другие молитвы можно часами читать – он и ухом не поведет, но стоит произнести: «Огради нас, Господи…», – сразу деловито подходит, смотрит в глаза: «Ну что, на прогулку?» – ложится рядышком и кладет голову мне на левую ногу. Конечно, молился я оптинскому старцу Феодосию, у которого на глазах убили его любимого ворона; священномученику Власию, покровителю животных; преподобному Герасиму, повстречавшему в пустыне льва, который показал святому распухшую больную лапу. Герасим пожалел Божью тварь, вынул занозу, обработал и перевязал рану. Благодарный лев настолько полюбил своего благодетеля, что везде ходил за ним и был послушен, как собака, даже пас осла. Когда Герасим умер, лев бился головой о его могилу и умер на ней… Просил я также молиться за нас старца Николая Гурьянова, умолившего Милосердного Господа оживить его любимого кота Липу. Ну и конечно, обращался к землякам Малыша, всем святым монастыря, находящегося в трех километрах от нашей деревни.
Заканчиваю правильце, Малыш радостно вскакивает, ставит мне лапы на грудь. В последние годы я уже целиком разделял его радость и даже приобрел спокойствие – столько лет Господь нас никому в обиду не давал. Недаром мы заканчиваем правильце просьбой: «Господи, не посрами рабов Твоих». И не посрамил.
Гуляем однажды в лесопарке МГУ. Малыш убежал слишком далеко, так что я его из виду потерял. Вдруг слышу в той стороне страшное рычание собак, звуки схватки. Побежал что есть мочи; вижу, навстречу летит Малыш, а за ним огромные ротвейлер и бордосский дог. Сразу понял, даже вдвоем нам с ними не справиться; более того, из-за меня-то Малыш сейчас и погибнет. Малыш так быстро бегал, что однажды добыл зайца-осенника и, конечно, этим рептилиям никогда бы его не догнать; но ведь он ни за что мимо меня не пробежит и начнет с ними драться не на жизнь, а на смерть. Глаза невольно вокруг дубину ищут, хотя понимаю, что тогда и меня разорвут в клочья. Малыш остановился, развернулся навстречу врагу. Сердце стучало: что делать? что делать? И вдруг я крикнул: «Стоять». Обычно в таких случаях рептилии даже хозяев не слушают, а тут встали, как вкопанные, в десяти шагах от нас… Я, как во сне, сказал Малышу: «Рядом», и мы, не оглядываясь, пошли в другую сторону. Почему я вдруг крикнул: стоять? Почему они послушались меня, будто я власть над ними имею? С тех пор ни одной драки у нас не было. Два раза питбули пытались перебежать к нам через пустую дорогу – вдруг, словно с неба, мчится иномарка, и мы видим, что питбуль, будто машина ударила его по носу, в ужасе бежит назад к своему хозяину. Правда, напряжение нервное было всегда. В квартире напротив жил бультерьер Лаврентий. Его хозяева, конечно, по сторонам не смотрели, даже иногда в подъезде без поводка ходили, так что мне приходилось быть начеку. Пробовал несколько раз поговорить с ними, но они, как большинство современных молодых людей, оказались глупы – с ними ни одну мысль нельзя было досказать до конца, и отвечали они всегда, не дослушав. Наибольшую опасность представлял лифт. Если он подъезжал к нашему этажу, мы с Малышом быстро уходили в тамбур и выглядывали из-за прикрытой двери. На первом этаже, если я слышал хлопанье входной двери, громко кричал: «Мы с собакой». Если же перед лифтом оказывался Лаврентий, мы просто уезжали к себе на этаж. До того дошло, что я как-то подумал, мол, давно Лаврентия не видали, и сразу с радостью перекрестился: «Дай Бог, никогда в жизни не увидеться». И тут же понял, что и с хозяевами его я тоже был бы рад никогда в жизни больше не увидеться. Ведь это очень печальный факт нашей жизни, что не хочется с людьми, с соседями, встречаться, как с бультерьером. И со многими людьми нынче так: лучше бы не встречаться… Потому старался я больше жить в деревне. Там, правда, тоже приходилось с палкой ходить и молиться не меньше, но там пока рептилий нет и люди еще умеют дослушивать до конца. А уж в полях, в лугах, в лесу было наше с Малышом царство. За деревней я его сразу отпускаю, и часа три мы наслаждаемся красотой. Подходим к нашему саксаулу. Конечно, это никакой не саксаул, а обычный куст ракиты, выросший довольно далеко от реки на песке и потому кривой малолиственный, за это и назвали его «нашим саксаулом». Потом, тоже от избытка чувств, самые крупные кулики стали «нашими вальдшнепами», ивы возле реки с узкими серебристыми листочками – «нашей оливковой рощей», а под крышей дома жили у нас не махонькие трясогузки, а «наши павлины» – уж очень они по-хозяйски разгуливали по двору… В общем, так мы радовались тому, что у нас было, что его стало много-много, стали мы обладателями такого богатства, которое никто не может отнять… А вечерние наши гуляния возле крыльца, глядения на звезды, на луну и потому частые вспоминания Костиных стихов:
Я не могу натянутую туго,
Пошевелить волшебную струну,
Сожравший сыра чуть ли не полкруга,
Голодный песька лает на луну.
Костя три года назад умер, но я живо представляю, как они вот так же гуляли по двору и Малыш, представив луну сыром, просил Костю достать ее с небес. Тишина, только ежик рокочет, как моторчик, в траве, и Малыш иногда не выдерживает, кидается к нему с лаем. Я говорю: «Малыша, не трогай нашего ежика, а то он уйдет к соседям и нам без него станет грустно». Иногда чайки, прилетевшие с реки на ночлег, вдруг с криком сорвутся с тополя и, словно белые кораблики, унесутся в темной синеве небесного океана. Вдали за рекой какие-то огоньки дрожат во тьме, словно мачты кораблей в ночном просторе. Тишина такая, что с дороги за деревней отчетливо, словно в двадцати шагах, а на самом деле может в километре от нашего дома, звучат два голоса: мужской и женский. Они необыкновенно волнуют душу – наверное, потому, что это именно молодые голоса. О чем они говорят? Конечно, о любви. Такими молодыми голосами только о любви и говорить…
А Малышу лучше всего зимой в лугах. Мне же – опять одни переживания. То он за зайцем погонится и убежит аж за горизонт, а я волнуюсь: не заблудился бы, в яму не упал бы, к чужой охоте не привязался бы – охотники такую собаку, конечно, не отпустят… Так что, когда Малыш приплетался назад, высунув пламенный язык, я радовался ему, как спасенному. Даже во сне мне не было покоя – часто снилось, будто Малыш потерялся. Однажды прочитал в местной газете, что, оказывается, у нас волков полно и они до того собак ненавидят, что даже при людях нападают на них. На другой день иду вдоль реки, Малыш мой на лугу мышкует, вдруг вспомнил я эту статью, и стало страшно. Вокруг на много километров ни души, только иногда вертолет пролетит и я чувствую почему-то большую радость, что меня видят люди, летящие по небу, что они думают обо мне и наверняка жалеют, что так никогда и не узнают, кто это такой с черной собакой гуляет по лугам… В этот раз мне стало не до лирики: если что, волки обоих нас непременно съедят, Малыш ведь меня не бросит; хоть снова ружье заводи. Невольно огляделся вокруг: куда нам в таком случае скрыться? Вижу, некуда. Разве вон на ту одинокую березу залезть? А как Малыша туда затащить? И потом едва ли кто приедет, и упадем мы, замерзшие, с дерева прямо волкам в пасть. Разве что вертолетчики с неба увидят? Такие вот безрадостные мысли проносятся в голове, и вдруг вижу, посреди луга стоит… лиса. Видимо, настолько замышковалась, бедная, что нас прозевала. Стоит и не знает, что делать: до леса далеко и до реки столько же. Перекрестился я: «Господи, помоги», и к Малышу – на реке огромные полыньи и лед еще совсем тонкий. Если туда побегут, наверняка утонут. Уж не знаю, вслух или про себя умолял я ее побежать к лесу, а сам мчался к Малышу. Не успел, Малыш увидал лису и с лаем, с плачем кинулся к ней. Тут уже никто и ничто не может его остановить. Лиса побежала к реке – я согнулся и застонал от бессилия. За какие-то секунды они добежали до нее и скрылись под берегом. Наступила тишина. Мгновенно душа опустела. Я не знал, как жить дальше. Какой-то голос во мне вяло говорил: «Идти к реке – какой смысл? Посмотреть на полынью? Зачем?» Но представил, как приду один в пустой дом, и тошно мне стало до смерти. Сразу шагнул в сторону реки, и вдруг чья-то рука легла меж моих лопаток и легонько толкнула: «Беги». Я побежал. С реки донесся предсмертный крик моего Малыша. Несмотря на валенки с калошами, на ватные штаны и телогрейку, на снег по колено, эти полкилометра я пролетел мгновенно. Остановился на берегу и увидал: в полынье, положив передние лапы на лед, одна родная черная голова над водой торчит, мой Малыш. Боясь, что каждую секунду он может сорваться и уйти под лед, я на ходу скинул валенки, телогрейку и, хотя ни разу никого вот так не спасал, откуда-то узнал, что главное на льду – не останавливаться, катиться, как на лыжах. Подкатился, схватил Малыша за ошейник. Это была такая нечаянная великая радость. Никогда ее не забуду. Потянул, а сам без страха совсем подумал: «Вот сейчас-то я провалюсь, и мы утонем вместе». Лед страшно затрещал, но каким-то чудом я не провалился, хотя белые трещины, словно молнии, разбегались из под моих ног во все стороны… На берегу Малыш встряхнулся всем телом, образовав вокруг себя расчудесную радугу, я схватил его, протер шарфом и мы побежали домой. Было двадцать пять градусов мороза, а нам километров пять по снегу без дороги… Но такая была в сердце радость великая, что я даже не устал…
Утром Малыш никогда не шевелился, словно боялся разбудить меня, но стоило открыть глаза, перекреститься: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь», он сразу спрыгивал со своей красной кушетки, потягивался на передних лапах и с сияющей от радости мордой, растопырив уши, подходил к кровати. Лизнув три раза в руку или прямо в нос, глядел: «Ну что, хозяин, жизнь прекрасна и удивительна!» Я согласно обнимал его, целовал прекрасные глазки: «Песька, ты не лайка у нас, а ланька. Не было таких, нету, но пускай будут. Нам не жалко, мы даже будем рады». Про себя я, конечно, со всем счастьем чувствовал, что таких-то все-равно не будет… И с наслаждением называл его зыряшей, Музгаркой моим, сынулькой Жульки Иванычевой… А как он бежал навстречу! Если к вам никто не бежал навстречу – вы не знаете, что такое счастье. Пока милая черная фигурка Малыша мелькала на дороге меж трав и цветов, душа от счастья уже любила весь мир, а когда он с плачем радости прыгал на грудь, тут уж душа настолько становилась чистой, что прощала все-все обиды… Своей непомерной любовью Малыш умел открыть любое сердце. В первые годы разругаемся, бывало, с женой, и она молчит днями, а для меня это самое невыносимое. Когда же появился Малыш, то больше такого грешного молчания у жены не было (один человек удостоился от Бога святости только за то, что никогда не засыпал с обидой на кого-либо – «ни разу солнце не заходило во гневе моем»). Только она ляжет на кровать лицом к стене, я сразу тихонько, одними глазами, подзываю Малыша, печально наблюдающего за нашей ссорой. Он радостно оживает, подходит к жене, тычется носом ей в шею, в руку. Она, скрепя сердце, не шевелится. Малыш глядит на меня, мол, видишь, хозяйка не отзывается. Я опять же одними глазами показываю, даже немножко укоризненно покачиваю головой, дескать, ты уже должен сам знать, что нужно делать. Малыш, умница, запрыгивает на кровать, суется носом к рукам, прикрывающим лицо, пытается раздвинуть их. Учуяв на щеке слезы, нежно-ласково слизывает их своим длинным язычком. Такой он у него был длинный, что когда Малыш спал, словно лепесток розы высовывался изо рта. Я иногда не выдерживал: тихонько гладил этот «лепесток» и Малыш сразу просыпался, недоуменно глядел на меня, мол, чего ты.
Конечно, от такой любви самое окаменевшее сердце растопится: жена переворачивалась на спину, обнимала Малыша. Естественно, я тут как тут, будто бы тоже только погладить Малыша, что он такой умница-разумница, что так любит хозяйку… Как он ее ждал в деревне! Ляжет на мой стол у окна и все смотрит-смотрит. Подойду к нему: «Ну, что, Малыша, совсем хозяйка забыла нас. Опять куда-нибудь на край земли собралась. Никак она не поймет, что счастье рядом, что за ним не нужно ездить за тридевять земель. Всего лишь сесть на электричку и через три часа – вот оно счастье. Нет, Малыша, не любит нас хозяйка». Малыш жалобно засвистит своим свистом, прижмется ко мне. Тут уж я на попятный: «Да шучу я, Малыша. Хозяйка нас любит больше, чем мы ее, и умнее она нас с тобой во сто раз, но работа у нее – она ведь человек добросовестный, не то что нынешние люди. Так что нечего нам с тобой хандрить, а надо нам гордиться нашей хозяйкой. Пошли-ка лучше в луга. Вернемся – а она дома нас с ужином поджидает». Малыш весело вскакивает, кладет мне лапы на плечи.
Возвращаясь с прогулки, мы всегда мечтали: а вдруг хозяйка и вправду приехала. И не надо нам было никакого ужина, лишь бы прижаться к ней покрепче и слушать-слушать рассказы о страшно далекой московской жизни и радоваться, что у нас есть наш деревенский дом… Когда жена приезжала, я сначала забирал у нее прямо через забор сумки, плащ, чтобы она могла прикрыть руками лицо – иначе Малыш, потерявший от счастья рассудок, мог, как мы говорили, ошрамить. Наконец, я впускал Надю во двор. Что тут с Малышом делалось! Думаю, он сам не понимал, что с ним творится. С жалобным лаем (это был не лай, а плач) Малыш прыгал на жену. И уж как он ей выговаривал, как выговаривал! Даже не больно прикусывал ей руки. Во всей его чудесной фигурке, в голосе явно звучало: «Что же ты делаешь?! Как же так можно?! Ведь у нас сердце не каменное». Я тоже сквозь слезы говорил: «Накажи ее, Малыша, накажи – совсем забыла нас». Потом они лежали в обнимку. Малыш без конца вскакивал – лизал Наде руки, лицо и ходил за ней по пятам, словно боялся, что она исчезнет. И я тоже ходил по пятам и тоже боялся…
Когда умирала теща, нам пришлось вместе с женой две недели жить в больнице в Москве, и я вынужден был оставить пеську на попечение соседки Капы. Костя на этот раз отказался остаться и именно с этих пор покатился он вниз… Пробыв день и ночь в одиночестве (Капа приходила к нему два раза в сутки), утром Малыш забрался в угол под лавку на кухне и не выходил оттуда целых четверо суток. Он всегда забивался туда, когда мы с женой ругались. Сначала становился между нами и начинал требовательно лаять, мол, хватит беса тешить, а потом, если на него цыкали, прятался в свой угол и не вылезал, пока я не звал его на помощь для примирения.
Так вот забрался Малыш под лавку и целых четверо суток не выходил. Капа, женщина строгая, с характером, тут уж и мясом его выманивала, даже всякие ласковые слова говорила – все бесполезно. Отчаявшись, она села на лавку, заплакала: «Малыш, что же ты делаешь. Ведь если ты умрешь, то хозяин твой никогда не простит мне». И вдруг Малыш вылез, стал лизать ей руки, потом подошел к миске и съел все до донышка. Капа просто остолбенела и долго всем рассказывала, дескать, правду люди говорят, что собаки все понимают, и душа у них есть. Раньше она собак терпеть не могла. Накануне же моего приезда, уходя к себе домой, утешила Малыша: «Потерпи, дружок, завтра твой хозяин приедет». И онемела, не могла поверить своим глазам – у Малыша слезы так и потекли градом. Впервые в жизни эта женщина – крестьянка обняла собаку и плакала вместе с ней.
Один мой друг сказал: «Малыш твои болезни на себя берет». Думаю, он был прав. Из двенадцати лет Малыш проболел года три. В помете было всего три щенка, и Жулька кормила Малыша молоком месяца четыре. Придет, ляжет у крыльца. Впустишь ее в дом, она сядет у самого порога и ни за что, сколько ее ни зови, не пойдет дальше – Малыш тут как тут. Так что здоровье у него должно было быть богатырское. И как же мне было больно, когда некоторые наши православные говорили, что нечего с собакой возиться, подохла и ладно. Слава Богу, я редко отвечал им. В жизни, ребята, не все так просто… Согласен, собака должна лечить себя травами и жить в будке во дворе, но в городах теперь многоэтажные дома и травой городской едва ли вылечишься... А собака – лучший друг человека вот уже которое тысячелетие… Даже Музгарко жил зимой в доме вместе с Елеской, а Елеска-то жил в рассказе почти как святой отшельник…
Да, лечением Малыша пришлось позаниматься – памятные листки, какое лекарство когда давать, вечно на стене висели. А после десяти лет он болел почти беспрестанно. Я знал, что такие собаки живут от восьми до пятнадцати лет, и стала нет-нет да возникать мысль, что пожил Малыш достаточно и счастья у него тоже было немало, что теперь пошли одни мученья… Почему-то приходила она не во время лечения, а на прогулке в лугах. Вокруг красота – лечь бы на травку, глядеть на летние облака, на солнечные дали, но с Малышом это невозможно. Только зазевался – он уже в воду залез, потом всю ночь лапы у него болеть будут. Или подбежит к отдыхающим, а они ему в награду за красоту куриную косточку, что при его желудке чревато чуть ли не смертью… Вот иногда и возникала мысль: когда Малыша не будет, тогда уж на красоту нагляжусь. Тревожно ищу его глазами, куда он опять подевался, и вижу, он далеко в лугу, словно балерина, делает грациозный прыжок, и я снова чувствую, что наш Малыш и есть самая красивая природа, и такое мне счастье Богом дано на него любоваться. Любуюсь я и понимаю, без Малыша никогда бы не смог жить один без жены в деревне, никогда бы по стольку времени не проводил в лугах возле реки… И не было бы нашего саксаула, наших павлинов, нашего монастыря, моих рассказов – были бы мы без Малыша нищие. В общем, вычерпал я этот помысел опять же благодаря Малышу. Зато стали другие искушения ко мне приходить, да такие, что не приведи Бог. Заболеет Малыш, я – в аптеку, а там – девчонки молодые, красивые. Расскажешь им про Малыша, глядь, они уж и влюбились в меня. Ну, и у меня, седина – в голову, бес – в ребро. А с девчонками ветеринарами совсем уж близко до греха было. Укол делаем, рука руку задевает, гляжу, девчонка моя вся так и вспыхнула от нахлынувшего чувства, меня тоже в жар кидает. Задержишь на секунду ее руку в своей – она вся так и обомрет безвольно. Но между нами Малыш – глянешь на него, и страшно становится – после такого-то греха Господь точно перестанет нас оберегать. Вздохнешь со стоном и отпустишь руку. В общем, задал мне Малыш новые испытания. Но девчонки – это мгновения, а вот однажды понравилась женщина постарше, такая красивая, спокойная, ласковая, не то что постоянно ворчащая жена. Я ей тоже понравился. Когда в очередной раз с женой поссоришься, до того захочется тишины, ласки, покоя, что невмоготу. Но представишь до невозможности ухоженный домик, и сразу ясно: у этой ласковой женщины наш родной Малыш едва ли будет жить в доме, тем более спать на диване, и никогда она не будет, как жена, всю ночь ухаживать за ним больным… и сразу все мечты в сторону. Песик у нас…
* * *
В середине октября прошлого года, когда подули ветра, в воздухе закружился грустный золотой листопад. Мы доживали с Малышом в деревне последние чудные денечки. Однажды утром пью чай – день неожиданно такой солнечный, что и летом-то редко бывает. На потолке солнечный зайчик от чая играет. Чуть качнешь кружку, он радостно расплещется по потолку, словно круги на воде. Потом потихоньку снова превращается в бьющееся солнечное сердечко. Малыш пришел, лег, привалившись к левой ноге. И вдруг душу такое счастье пронзило. Оттого что зайчик, как сердечко, бьется, а сердечко Малышево, как зайчик, прыгает. Эти мгновения нашей жизни не забыть до самой смерти. Последние золотые денечки нашей деревенской жизни… Уже в деревне Малыш недомогал – сам поворачивал к дому с прогулки, а в Москве мы дальше двухсот метров не ходили и он едва передвигал ноги. Утром уже не подходил, как обычно, а я сам подбегал к нему: «Малыша, целую ночь с тобой не виделись…», – он же едва хвостом стучал в ответ. Но ветеринар не нашел ничего особенного, все то же: «Сколько ему? Двенадцать скоро! А что вы тогда хотите? Такие собаки живут десять-пятнадцать лет». Прописал витамины «для пожилых и ослабленных животных». Тут, как назло, у меня позвоночник «посыпался». Недели две я по врачам протаскался, и Малыш за это время совсем сдал. На прогулке у соседнего дома остановится, глядит на меня, а в глазах ясно написано: «Я тебя очень люблю, но мне так тяжело жить на белом свете, тельце мое все износилось, изболело, прости меня». Он даже не просил помочь, он просто искал сочувствия, винился в своей немощи. Задние ноги у него почти совсем отказали, и мне приходилось заносить его на руках на восьмой этаж, как ребенка. Лифт у нас ребята ломают чуть ли не через день; что они бедные могут понимать в жизни, когда со всех экранов, со всех рекламных углов на улице им кричат, что у великих людей есть мысли, а у них есть свои – какие сигареты курить, какие джинсы носить, что яркая индивидуальность проявляется в иномарке и французском белье… Разве они, несчастные, виноваты, что в идеалы им навязываются недоразвитые люди с открытым ртом?..
Ел Малыш с каждым днем все меньше, уже не мог без помощи забраться на свой красный диванчик и, как я ни боялся лечебниц, тут понял – придется нам туда ехать. Обычно они в подвале. Узко, тесно. Все собаки без намордников. Приходилось нам зажимать лающего Малыша где-нибудь в углу.
После всех анализов, рентгена, нам прямо сказали, что у Малыша действуют тридцать процентов почек, потому гарантий никаких дать не могут, но бывали случаи, когда и таких больных вытаскивали. Правда, придется каждый день два раза приезжать на капельницу. Малышу было уже так плохо, что он даже глядеть вокруг не хотел, не то что лаять на кого-то. В процедурной две капельницы. На столах на боку лежат собаки, а хозяева держат один за задние, другой за передние лапы. Конечно, каждая пара рассказывает о своем любимце. Мы с женой только слушали. Оказалось, нам нечего рассказывать. У всех соседей красочные воспоминания сводились к одному – как их собака отвоевывала себе главное место в семье; в этом-то состояла ее и их жизнь. А у нас, как говорится, одна лирика. Наш Малыш, русская собачка, никогда ничего не отвоевывал, не ставил себя в центр, все принимал покорно. Даже теперь умирал покорно. Нет, когда мы ели на кухне, он, конечно, вставал в проеме двери и ждал. Если шуточно показывали рукой, мол, ничего интересного для тебя здесь нет – грустно уходил, и сердце мое переворачивалось почти как тогда, когда я его уносил ночевать в крытый двор. Но стоило Малышу учуять сладкий манник или кому-то из нас громко произнести: «А мы манник едим», – он подходил таким тихим скромнягой. Садился рядом и поднимал правую лапу. Мы делали вид, что не замечаем этого. Тогда Малыш пододвигался ближе и осторожно клал лапу на колено. Никто опять якобы не замечал, а иногда даже будто бы удивлялся: «Чья-то лапка здесь оказалась». И только когда все так же бережно, но немножко ощутимей Малыш давил правой лапой на ногу, а левую поднимал и держал, – его обнимали, целовали, говорили: «Песик у нас», и давали кусок. Печеное было не полезно ему, и это представление, которое мы с женой готовы были смотреть бесконечно, приходилось в последние годы ограничивать.
Во время второй капельницы Малышу стало немного легче, он потянулся вдруг к моей руке и стал лизать ее. Если бы я не убрал руку, Малыш, наверное, так бы и лизал ее. Но я убрал и сказал Наде: «Протяни ему руку». Он так же благодарно стал лизать и ей. Лизал долго-долго, пока она не убрала. Но потом с каждым часом Малышу становилось хуже и хуже. Он уже не мог стоять на ногах и дома лежал на диване, не вставая. Близкие сочувствовали нам, а один знакомый посоветовал усыпить Малыша, мол, у него собака умирала от рака, он отвез ее в лечебницу, там пожилая женщина сказала: «Ну что, пойдем, милая», – и собака, все поняв, покорно пошла за ней. Я решительно ответил, что никогда не буду усыплять Малыша. Я знал, что Малыша нам, как Музгарко Елеске, Бог послал, и надеялся, что Господь устроит все как нужно. Малыш-то наш заслужил безболезненную легкую смерть. Но дни шли – Малыш уже не мог поднять голову. Сделали кардиограмму, а у него – инфаркт. Тут уж и врачи бессильно развели руками; тоже посоветовали усыпить. Только по дороге домой я, наконец, понял: все кончено и теперь остается бессильно ждать смерти. Со слезами вспомнил Костин стих:
Малыш, Малыш, напрасно не пищи ты
И не ищи ты у меня защиты:
Тебя один хозяин защитит,
Ведь он прозаик, ну а я – пиит,
И проза мне не по плечу родная.
Я говорю о грезах, розах Рая
В краю лесов осенних и полей
Под шум дождя, под крики журавлей.
Да, Костя, на этот раз даже я не могу Малыша защитить…
Решил свозить Малыша еще два раза на капельницу, а рано утром в понедельник, взяв побольше обезболивающих лекарств, уехать с ним вдвоем в деревню. Когда Малышу исполнилось восемь лет, я решил, что непременно похороню его в нашем саду меж двух старых яблонь, и молился, чтобы он умер раньше меня – одна Надя с ним бы не справилась.
Двадцать первого декабря – самая длинная ночь в году. В 2003 она стала для нас с женой самой долгой. В пять часов Малыш засвистел своим призывным свистом. Он никогда не скулил, а тихо-тихо, как махонькая птичка, посвистывал. Только в детстве, когда ударялся лапкой, бежал ко мне и, плача, показывал: больно, помоги. Конечно, я гладил ему лапку или смазывал и перевязывал. Потом всю жизнь Малыш никогда не жаловался, и мы узнавали о болезнях только потому, что он ложился на ковер возле кровати, уткнув морду в передние лапы. Даже за время болезни Малыш ни разу не засвистел.
Я вскочил, и к нему. Гляжу, он впервые за многие дни лежит на животе. До этого, на какой бок положишь, на том и лежит, пока не перевернешь. Вот эта его беспомощность была для меня невыносима – Малыш с места, не дотрагиваясь передними лапами, мог вслед за кошкой запрыгнуть на высокий стол – это редко какая собака может… Сел я около него, погладил, дал попить воды – он успокоился, и я снова лег. Малыш опять засвистел, и меня пронзило: «Малыша мой умирает и просит, как в детстве с лапкой подбегал, быть в эти самые страшные минуты рядом с ним. Мы ведь всегда были рядом». Впервые в жизни Малыш начал стонать. Так стонут обессиленные долгой тяжелой болезнью люди. Я его гладил, массировал спину, но боль, видимо, была невыносима, наш терпеливейший песька продолжал стонать. Только я хотел разбудить Надю, как она сама вошла в комнату. Сделала обезболивающий укол. Прошло полчаса, Малыш так и стонет. Сделали еще один – он стонет, сделали третий. Мы были в отчаянии. Я даже вспомнил, что кавалеристы добивали смертельно раненых лошадей, чтобы сократить им мучения, но Малыш замолчал, лег набок, закрыл глаза. Я взял молитвослов и стал читать все молитвы подряд. Часа два читал. Вдруг Надя прошептала: «Никита, Малыш не дышит». Я обнял его: дыхания не было и его измученное сердце не билось…
Надо было искать машину. Позвонил одному другу – он уехал, другого с работы не отпускают. Остался младший брат. Мама про него говорит: «У нашего Сашки душа предобрейшая, а вот язык поганый». Постоянно ворчит, все ему не так, а то и раскричится. Если бы не Малыш, то мы с братом, наверное, совсем разошлись бы. Иной раз у меня просто не было сил в автобусах, электричках, пешком преодолеть эти «огненные версты» до деревни и обратно, а у брата – машина. И мне пришлось научиться терпеть его характер, и совершенно вроде бы неожиданно удалось окрестить брата в нашем монастыре, и он уже сам был не прочь ездить с нами. Теперь мы можем с ним наговорить друг другу обидных слов, но уже знаем, что никуда друг от друга не денемся и в беде друг другу поможем…
И на этот раз брат, как обычно, пробурчал, что занят, но я знал, потом он все равно поймет, какое горе у меня случилось. Утром брат приехал, и я с трепетом спросил: «Малыша на заднее сиденье положим?» Он, после секундного размышления, согласно кивнул. А я уже заранее переживал, что брат скажет: «Чем в багажнике плохо? Я все там помыл». У него действительно в машине чистота идеальная. Я даже приготовился с ним согласиться, но мне было бы очень больно, что мой родной Малыш, как какая-то вещь, будет в багажнике вместе с запчастями и тряпками. Это было бы мне очень больно.
Вышли из квартиры – лифт не работает. Конечно, брат, помня про мой позвоночник, предложил снести Малыша с восьмого этажа, но я не мог расстаться с ним. Соседи молча провожали нас взглядами, и я вспомнил, как в первый раз привез Малыша на руках в Москву и все в метро любовались им, бессознательно предчувствуя, что здесь не только красота… Думаю, на всю жизнь они запомнили нас с Малышом: бородатого мужчину и прекрасную черную лаечку с глазами трепетной лани. Господи, как же мы были тогда счастливы! Теперь же душа разрывалась на части. И я понял, почему Малыш умер сегодня и в Москве. В деревне я остался бы один на один со смертью, без жены, без брата, и неизвестно, что бы тогда со мной самим было после смерти Малыша. И Малыш, собачка моя рабочая, взял и умер. Снова мои болезни на себя взял. Конечно, все в руках Божьих, но ведь и самому малому муравью, каждой твари своей, Отец наш небесный дал хоть капельку свободной воли. Ведь Божья тварь – это не машина, не компьютер… у нее душа есть…
В деревне положил я Малыша на его любимую кушетку. Сели мы с братом и моим деревенским другом Пашей, вспомнили, сколько радости Малыш дарил людям, как встречал всех. Помолились и почти уж в темноте пошли хоронить. По телефону я объяснил Паше, где выкопать могилку, но все же тревожился, там ли он выкопал, не мала ли будет. Нет, выкопал Паша именно там, между двумя старыми яблонями. Большую выкопал, почти как человеку. Положил я Малыша на землю и сказал, о чем думал с тех пор, как понял, где его надо похоронить: «Ну, вот, Малыша, будешь ты лежать в нашем саду между двумя родными домами: в одном – ты родился, в другом – прошла вся твоя жизнь. В общем, где родился, там и сгодился». Стоим, молчим, вдруг вижу, бежит к нам прямо по снегу соседка Капа. Кольнуло в сердце – я не хотел никого деревенских: сказанут что-нибудь. А с Капой мы последние два года совсем разошлись, едва кивали друг другу при встрече. Говорю: «Господи, помилуй нас грешных». Вдруг слышу, она плачет навзрыд, а когда подошла, так и закричала: «Малыша, на кого же ты своего хозяина оставил? Он ведь теперь к нам не приедет… Помнишь, как я кормила тебя?..» Обнялись мы с ней, и она говорит: «Никита, прости ты меня, дуру старую». Я ей: «Это ты меня прости». Сразу вспомнил, как она оставалась с Малышом, как они вместе плакали, и перекрестился с облегчением: «Слава Тебе, Господи», – ведь потом-то корил бы себя до конца жизни, что не позвал Капу на похороны Малыша. Уж ее-то надо было обязательно позвать, и Костю с Александром Иванычем, если бы они не умерли.
Стоим мы, стоим, обнял я Малыша в последний раз. Опустили его на веревках в могилку. Тут я как-то растерялся. Не знаю, что дальше делать. Даже показал рукой Паше, дескать, закапывай, но Паша неожиданно спокойно сказал: «Кинь, Никита, землицы». Я с облегчением, таким же, когда брат согласился везти Малыша на заднем сиденье, кинул несколько горстей. И они тоже кинули. Так получилось, что я всю Малышеву жизнь должен был доказывать людям, что он имеет право жить в доме, что нет ничего страшного, что я его обнимаю, что он для нас с Надей родное существо.
На другой день, перед отъездом, зашел к дяде Гоше. У него душа черствая, и я не хотел говорить ему про смерть Малыша, чтобы опять не поссориться. Но, когда он спросил, почему так скоро уезжаю, я неожиданно прямо ответил: «Я песика своего приезжал хоронить». Он было дернулся, но неожиданно произнес: «Слава Богу». Обычно Бога дядя Гоша и не вспоминал, зато частенько чертыхался. Потом, когда я рассказывал отцу Василию, как Малыш даже после смерти делает добро: помирил нас с Капой, дядю Гошу Бога заставил вспомнить, отец Василий согласно подтвердил: «Не хотел, а Бога прославил». И я вдруг с радостью понял: не я, а люди Малыша похоронили по-человечески. Брат на заднем сиденье привез, Капа оплакала, Паша выкопал могилу, как подростку, и сказал: кинь землицы, Никита; батюшка внимательно выслушал о его болезни и смерти, а раньше, бывало, старался мою любовь к Малышу уменьшить. Зато два года назад в Москве, когда мы провожали его на улице, он, на прощанье благословив меня, вдруг широко перекрестил Малыша. Такой это был для нас праздник! Потом я уже совершенно спокойно и радостно ходил даже на вечерние прогулки – знал, теперь нас Бог совершенно точно в обиду никому не даст. И ведь не дал – с тех пор как я «прогулочное» правильце стал читать, ни разу меня собаки не кусали и Малыша тоже. А после батюшкиного креста собаки нам вообще ближе ста метров не встречались, а бродячих перед смертью Малыша я просто крестил, как власть имеющий, и показывал им рукой, мол, уходите (убежать-то мы уже не могли), и они уходили даже целой стаей…
Из дома хоть вовсе не выходи – двенадцать лет я не входил в пустой дом. В деревне Малыш всегда поджидал меня у окна и, увидав, начинал жаловаться на одиночество, даже высказывать обиду. Потом он прыгал на меня, делал свои неоднократные подходы-встречи. В Москве же – только я из лифта выйду, а уже слышу, он скребет стену. Почему-то он понимал, что здесь шуметь нельзя, и в квартире никогда не лаял… Иногда мне слышится, как Малыш скребет стену, а в деревне, когда выхожу из машины, – его лай в доме… Один мой начитанный друг сказал, что есть память пространств, но я думаю, тут другое… Зайдешь в дом – там такая мертвая тишина, пустота. Сразу обмякнешь от слабости, погладишь рукой выцарапанное место… В общем, такое состояние, когда как раз надо бы обнять Малыша, прижаться к нему. Он ведь этим и отличался для меня от всех остальных существ на свете – к нему в любую секунду можно было прижаться. Даже к любимой жене не всегда можно прижаться. Правда, теперь я осознал, как жена нас любила. Мы две трети нашей семейной жизни прожили с Малышом в деревне, и она лет десять входила одна в пустой дом; хотя она знала, что мы есть, что мы живы, но как же надо любить, чтобы столько лет входить в пустой дом…
Так мне было тяжело, что не приведи Бог. Самое больное было то, что Малыш долго болел и умирал в муках. В голове крутилось: Малыш наш заслужил спокойную тихую смерть. Ведь Бог-то справедлив! Даже вера моя поколебалась. Деготь атеизма опять вылез. Отец Василий на проповеди как-то сказал, что надо детей с самого раннего возраста воспитывать в вере – чем сначала деревянную посуду наполняют, тем она потом и пахнет; нальют деготь, потом всегда будет дегтем отдавать, мед нальют – медом будет благоухать. А сколько в нас с пеленок дегтя атеизма влили!
Потом втемяшилось, что Малыш наш к нечистым животным относится – значит, не в хорошем месте теперь. А этого ведь просто быть не может, это несправедливо – Малыш меня молиться приучил, к семье привязал, благодаря ему я узнал, что «имя Господа – крепкая башня: убегаешь в нее – и безопасен». Жена недавно сказала: «Малыш тебя переплавил». Поняла, что я не шутя говорю, что самым мудрым поступком в ее жизни было то, что она взяла Малыша… А бес внушает: нет, нечистый твой пес, он теперь в аду вместе с грешниками. Скажу, как научил отец Василий: «Предложение твое вражье на главу твою. Пресвятая Богородица помоги мне. Господи, я твой, Господи», враг немного отступит; а потом с новой силой лезет: «Ослеп ты, что ли! Вспомни, во всех православных текстах пес самое грязное животное…» Так я устал, измучился, что однажды сердце мое не выдержало, и взмолился я Богу: «Господи, если можно и мне не вредно, покажи сегодня ночью, где и как наш песик». Утром, в обед и перед сном я со слезами просил Бога. В четыре часа ночи проснулся. В то же мгновение начал вспоминать, что снилось. Но как ни напрягался, ничего не мог вспомнить. Опечалился, но сказал про себя: «Значит, не нужно, не полезно мне это знать, но… слава Тебе, Господи», и перекрестился. И сразу увидал, как в кино. Стоим мы с Надей в полутемном коридоре, и она говорит: «Никита, смотри, Малыша костями кормят». Гляжу, точно: метрах в десяти в дверном проеме в светлой комнате стоит Малыш и ест кость (уж я-то не спутаю, когда он ест просто хлеб, а когда кость). Я побежал туда – последние два года Малышу не то что кость, но даже сырого мяса нельзя было, и я варил, а потом молол ему мясо. Подбегаю и вижу, что не успел, ему еще одну кость дали. Да, видимо, такую нежную, такую сладкую, из тех, про которые Надя всегда говорила: «Ну, Малыша, сама бы я эту косточку съела, да тебя кормить надо». Он ее разжевал в мгновение ока. Гляжу, большая светлая комната; в ней два длинных стола. Видимо, кухня что ли. За столами стоят человек пять бородатых мужчин. Я спрашиваю: «Кто дал кость?» И вдруг все согласно и виновато опустили головы, так что понятно: сделано это с общего желания и одобрения. Конечно, мне приятно стало, что они нашего Малыша так любят, но по инерции говорю: «Вообще-то ему кости нельзя», – а сам понимаю, что здесь можно (не знаю, где «здесь», но понимаю: здесь можно). И вдруг такая меня радость охватила, такое счастье несказанное, какое редко и наяву-то бывает…
Обычно утром я говорю: куда ночь – туда и сон; но тут сразу понял, что я – грешник треокаянный, безстудный – удостоился ответа Господня. Показал мне Человеколюбный, что Малыш наш находится в таком месте, где его кормят сладкими косточками. Что еще собаке для счастья нужно? Прикровенно, через образ – а кто я такой, чтобы мне показывать красоты Царства Небесного (даже не всем святым его показывают), – Человеколюбный утешил меня. Надя добавила: «Помнишь хананеянку: и псы едят крохи со стола своих хозяев… Показал тебе Господь, что песька наш получает крошки с Его стола, да не крошки, а сладкие косточки». А отец Василий предостерег: «Больше не просите, а то…» Я тотчас вспомнил, как в начале воцерковления вдруг так захотел увидать Богородицу, что дерзнул в молитве попросить ее об этом. Ночью явилась мне настолько безобразная старуха-азиатка, что я проснулся в ужасе, словно саму смерть увидал… И потом много лет при одном воспоминании о ней становилось зябко, и я просил Царицу Небесную, чтобы старуха даже не вспоминалась мне…
После ответа Господня душа моя ожила. Понял я, если впаду в уныние – погибну. И вот тогда предам Малыша: он-то в хорошем месте на Небесах, а мне еще заслужить надо… Тянул-тянул меня Малыш, собачка моя рабочая, а я…
Прошел месяц-другой, начал я привыкать жить с пустотой рядом, с неотвязной мыслью: неужели наша прекрасная жизнь уже позади? Что Малыш больше не подойдет, не ткнется носом, не глянет на меня своими прекрасными глазками: «Что ты загрустил, хозяин? Я с тобой». Что я не скажу ему про ланьку. Хотя сказать-то я еще могу. И не только в деревенском доме, даже в Москве в троллейбусе, увидав расплескавшийся по потолку солнечный зайчик, сразу вспоминаю тот чудесно-золотой день осени, прижавшегося к моей ноге Малыша…
Конечно, печалился я о могилке. Кресты животным ставить нельзя. Но я не мог не обозначить, что здесь не просто бугорок, а могилка нашего родного Малыша. И Господь надоумил… Весной, когда оттаяла земля, я сделал над могилой аккуратный холмик и в возглавии выложил цветок из четырех больших камней-лепестков. Думал-то я о высшей справедливости, хотел-то сказать, что Малыш наш тоже немножко Богу послужил, а получилось, что еще и написал этими камнями – кто здесь лежит. Глаза у Малыша были прекраснее, чем у трепетной лани, и я его частенько называл «ланькой моей», а на дальнем востоке лань называют «олень-цветок»… Вот и получилась у меня из камней еще и ланька…
Как-то уж очень я пригорюнился на могилке Малыша. С тоской поглядел вокруг и вдруг вспомнил: вот на этом лужке, всего в десяти шагах от могилки, мы с Надей обучали Малыша командам. Опустил глаза долу – вот она смерть Малыша; поднял глаза – и Малыш, лежащий у ног Нади; только-только у него встали уши и мы все ими восторгались – вскакивает с травы по команде, счастливый несется ко мне…
Заплакал я о Малыше, о нашей ушедшей прекрасной жизни. И вдруг на яблоню, близко-близко, села махонькая птаха и засвистела, точь-в-точь, как Малыш свистел. Так ласково-чудесно, с такой любовью и нежностью высвистывала она, словно это сам Малыш взялся меня утешать… Обрадовался я, вытер слезы: «Прости, Малыша, больше не буду унывать».
Однажды жена попросила посмотреть за луком на плите. Глаза защипало, как в детстве. Закрыл я их и увидел один из самых счастливых дней моей жизни. Мне лет пять, стою я возле только что сплетенного из свежих зеленых кустов плетня. Чувствую в душе такое блаженство, что не выразить никакими словами. Главное, что непонятно отчего. Ничего вроде бы необычного не случилось. Просто солнышко очень ласково светило, весна была, ветви слишком зеленые: на месте среза сок так и выступал. Глаза щипало, но я почувствовал, что этот миг моей жизни не умер, что он продолжает жить вместе со мной. И, значит, живы наши прогулки к каринке…
Однажды жена, не умеющая жить тем, что есть и потому не умеющая быть счастливой, как всегда из-за какой-то чепухи начала ворчать, что ей надоела эта деревенская клетка. Честно сказать, Малыш меня приучил быть счастливым, не выходя со двора. Да и куда еще выходить – все у нас во дворе есть: огромная трава, цветы, сирень, две ветлы, тополь, прямо за калиткой молодой дуб протянул свои ветви во двор; под крышей гнездо трясогузок, в траве рокочет своим моторчиком счастливый ежик. А когда солнышко ярко светило, то от избытка счастья я невольно весь день восклицал: «Лето! Русское лето!» И главное – не надо ни от кого убегать, скрываться, Малыш здесь в полной безопасности. Самый страшный мой сон – будто Малыш потерялся. Такое горе. Недавно снова приснилось, что ищу я Малыша и никак не могу найти. Вдруг чувствую, кто-то сзади мне ладонь лижет. Поворачиваюсь счастливый – точно, Малыш. Проснулся и понял, что еще раз он меня утешил: не отчаивайся, хозяин, я всегда с тобой буду… Так явственно я почувствовал его родной язычок.
Дай бы мне волю я не выходил бы со двора и ближних своих не выпускал бы. Но жене все куда-то бы ехать за счастьем, а за ним не ездят. Как сказал пророк: мудрость – пред лицем у разумного, а глаза неразумного – на конце земли… Правда, и Малышу все бы за калитку вырваться – по двору он даже гулять никак не хотел. Сделает круг и домой. Конечно, и в тот раз я высказал жене мудрые мысли, но в утешение все же предложил сходить в лес за ягодой каринкой. Она обиделась. Еле-еле уговорили ее с Малышом. Малыш был самым счастливым существом на свете, когда мы гуляли втроем. Жаль только, нечасто это бывало. На окраине ближнего леска нашли большой куст каринки, весь усыпанный синеватыми ягодами. Надя, большой любитель собирать грибы-ягоды, сразу забыла обиды. Вскоре набрали полное ведро. Сели под каринкой на траву. Малыш между нами улегся; голову – на колени хозяйке. За жарким пшеничным полем – наша деревенька, утопающая в зелени; в небе жаворонок поет, словно родник где-нибудь в тенистом месте чудного лесного уголка. Такое блаженство мы почувствовали, такое счастье. Потом, когда оставались с Малышом вдвоем, частенько на прогулке сворачивали к нашей каринке, гладил я ее, словно жену, и вечером по телефону говорил: «Повидались с нашим счастьем», – и Надя прекрасно понимала, где мы были…
Снова я увидал то пшеничное поле, услыхал жаворонка, почувствовал, что мы втроем сидим там. Умом я всегда знал, что прекрасное бессмертно, а тут прямо сердцем это почувствовал. Верно Костя написал:
…Но в неизбежной этой мгле
Небесный голос раздается:
– Все, все проходит на земле.
Все, что проходит, – остается.
Малыша уже три месяца нет на земле, а у меня сердце от жалости щемит, когда я представляю, как он заплакал тогда при Капе… Значит, он есть и будет. И, главное, что он был! Господи, а мог бы я буркнуть, дескать, какие еще щенки, у нас и так хлопот полон рот; и не было бы нашего чудесного любимого Малыша… Слава Тебе, Господи!
* * *
И здоровье мое – слава Богу… Как-то на литургии в храме поют Херувимскую, а я от слабости того гляди упаду без сознания. Умом понимаю, что надо бы выйти, а сердце печалится: «Как же можно отсюда уйти!? Здесь уже херувимы летают, скоро будем тела и крови Христовых причащатися!?» И взмолился про себя: «Господи, дай мне силы достоять службу до конца». По многолетней привычке в завершение попросил: «Господи, не посрами рабов Твоих», – и неожиданно добавил: «Как не посрамил Ты нас с Малышом». Вдруг в голове прояснело, ноги окрепли, сердце наполнилось радостью чудесной. Только перешагнул порог квартиры, и снова болезни навалились на плечи. Но мне уже весело – Господь со мною: сколько просил у Него, столько Он мне и дал. Да и как было не дать: столько народу вместе со мной молилось! Да и Малыш, собачка моя рабочая, конечно тянул свою лапку к Господу. Так он умилительно это делал. Из окна я частенько наблюдал такую картинку. Деревенские ребятишки, подойдя к нашей калитке, просовывали свои детские руки между штакетин: «Малыш, лапу дай». Широко махая хвостом, Малыш садился возле калитки, растопыривал уши, и давал лапу всем по очереди. Сколько же у них было радости!..
2004 г.