Иван-слепец, семипольщик и другие
– Я семипольщик, – заявил мне однажды поэт-графоман, нигде не работавший, но при этом убеждённый, что жена и прочие серые личности обязаны кормить его.
– Это как – семипольщик? – не поняла я.
– В неделе семь дней, – охотно объяснил он, – и у меня всё расписано: по понедельникам обедаю у Вознесенских, во вторник у Семагиных. А в среду? Давай запишу тебя на среду, и ты по средам будешь меня кормить.
– Исключено. Вот тебе лопата – вскопаешь грядку, тогда накормлю.
А поселился семипольщик близ монастыря так. Жена выгнала его из дома, решив, что дешевле купить тунеядцу избу в деревне, чем всю жизнь содержать его. Как же мучились с семипольщиком в монастыре! Работать он не умел. Поработает полчаса и убегает. Правда, через год он мог работать уже по полдня. И всё же на работу у «поэта» была аллергия, а у меня – на него.
Оголодав, семипольщик иногда заглядывал ко мне и получал свою тарелку супа. Но однажды, страдая аллергией на дармоедов, я не дала ему супа и отказала от дома. А только, как говорил Оптинский старец преподобный Амвросий, «убежишь от волка – попадёшь на медведя». И сразу же после изгнания «поэта» в моём доме поселился незваный скандальный гость – слепец Иван, инвалид детства с весьма заметными дефектами психики.
Глаза Ивану выколола мать-алкоголичка, решив убить младенца. Но добрые люди отняли у неё изуродованного ребёнка, выходили, вырастили, а перед смертью пристроили в Н-ский монастырь. Там он и жил уже несколько лет и даже работал на послушании, качая воду на водокачке. А только была у этого младенца по разуму одна взрослая страсть – временами ему так хотелось напиться, что он убегал из монастыря в поисках выпивки. И у меня Иван первым делом потребовал вина. А сделал он это так: выл и визжал несколько часов подряд, пока я не сдалась и не налила ему стакан вина, правда разбавленный на три четверти водою.
– Ванечка, – говорю, – да как же тебя терпят в монастыре?
– Васька-монах со мной сильно мучается, – признался он честно. – Упадёт на колени и молится в слезах. Очень плачет, а терпит, потому что Васька – монах.
Господи, как же хочется возлюбить ближнего! А только как возлюбить его, если твой ближний – нахал-семипольщик или скандалист, требующий вина? Неприязнь к человеку разрушает душу, невозможно молиться и даже трудно дышать. Пожаловалась я знакомому иеродиакону на искушения с семипольщиком, а тот сказал:
– Что человек? Он, как сосуд, сегодня грязный, а завтра Господь вымоет его. Вот я смотрю на таких людей и думаю: может, они спасутся, а я нет?
О, монашеское долготерпение! Возятся с семипольщиком год, другой и третий, пытаясь приучить его к труду. А рабочие монастыря уже бунтуют:
– Батюшка, уберите его от нас. За ним же всю работу переделывать надо. Он лишь с виду бугай, а по жизни – инвалид.
И дал Господь инвалиду по жизни уже не мнимую инвалидность: после инсульта он так и не оправился и до самой смерти ходил с костылём, приволакивая ногу. А став немощным, человек захотел работать. Бывало, земля ещё тонет в утреннем тумане, а он, хромая на костыле, уже обрабатывает свой огород. Картошка у него была крупная и очень вкусная, помидоры поражали изобилием, а пол-огорода занимали цветы.
– Зачем тебе, – спрашиваю, – столько цветов?
– Для жены. Цветы она любит. Вдруг простит? Нет, не простит.
Как ни странно, но именно в состоянии крайней немощи он нашёл себе надомную работу для инвалидов и стал хоть как-то помогать детям. Жена изумилась: должно быть, медведь в лесу сдох, если их папенька-тунеядец начал заботиться о семье. Из любопытства она приехала навестить мужа и увидела тяжелобольного и уже умирающего человека. А тот прыг-скок на своём костылике, парализованную ногу волочит, старается услужить:
– Вот огурчики с огорода, укропчик. А это, родная, цветы для тебя. Прости, если сможешь, хоть перед смертью? Я всю жизнь тебе испоганил, а ты, как ангел, только любила и всем жертвовала ради семьи.
Жена сидела, онемев, среди моря цветов, а потом взглянула на умирающего мужа и заплакала:
– Дождалась я тебя, милый. Ох, как поздно дождалась!
«Сильные, вниз!»
Восстанавливать Оптину пустынь начинали строители Госреставрации. А это были люди того, ещё советского, закала, у которых суровые условия жизни выработали умение превращать любую стройку в безнадёжно-унылый долгострой. Впрочем, условия действительно были суровые – платили реставраторам мало, меньше чем в других местах. А беспорядок, царивший в ту пору на стройках, способен был деморализовать даже стойкого человека: вынужденные простои шли за простоями, чередуясь с перекурами под девизом: «Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?». Не случайно самой страшной угрозой для школьника были в те годы слова учителя:
– Будешь плохо учиться, на стройку пойдёшь!
Правда, перед получкой возникал аврал с известными последствиями спешки: на скорую руку – на долгую муку. В недоделках винили, конечно, строителей, а только они работали, как умели, и лучше работать просто не могли. К сожалению, годы безбожия оставили нам своё наследие – вырождение мастерства. О том, как работали в старину, мне рассказывала однажды реставратор Любовь Ивановна Коварская, демонстрируя для наглядности вещи XVII века. Вот крестьянский сарафан из ситчика в яркий мелкий цветочек. Три века прошло, а краски не выцвели и не вылиняли, как это бывает нынче уже после первой стирки. А вот камзол с вышивкой на обшлагах – и вышивка что с лицевой стороны, что с изнанки одинаково безупречна. По мере износа камзол перелицовывали и оставляли эту нарядную одежду в наследство детям. Но больше всего меня поразили в квартире реставратора оконные рамы, подоконники и двери, сделанные, казалось, из безукоризненно отполированного белого мрамора.
– Нет,– сказала Любовь Ивановна, – это деревянная столярка, покрашенная обыкновенной белой краской, но по старинной технологии. Мы же, по сравнению с XVII веком, просто беспомощные люди – нормальной столярки для храма сделать не можем, а ведь проклят всяк, творяй дело Господне с небрежением.
Словом, восстановление монастыря было неосуществимо без главного условия – возрождения мастерства. И тогда, отказавшись от услуг Госреставрации, монастырь стал приглашать на работу лучших мастеров России, предложив им высокую плату за труд. Конечно, высокой эта плата была лишь на фоне нашей бедности. Однако тут же поползли слухи: монахи в золоте купаются и на золоте едят. А поскольку я работала тогда на послушании в трапезной, то расскажу, кто и что на этом «золоте» ел.
Первыми приглашали в трапезную мастеров-строителей, и чего только не было у них на столах: огурчики-помидорчики, жареная рыба, сыр, сметана, творог, а на десерт – пироги или блинчики с мёдом. Мастеров ценили, и было за что: они работали даже ночью при свете прожекторов. И работали так вдохновенно, что на глазах возрождался храм.
Стол для паломников и трудников был намного беднее, хотя это были те же добровольцы-строители, порой высокой квалификации. Но они были «свои», работали во славу Христа и, зная о бедности монастыря, отказывались от платы за труд. Конечно, временами приходилось трудновато, а только жили по обычаю предков: «Лапти носили, а кресты золотили».
В последнюю очередь кормили монахов, и это был самый бедный стол. Когда в монастыре, случалось, не хватало хлеба, то хлеба не доставалось именно им.
«Сильные, вниз!» – писал скончавшийся в ссылке святитель Василий Кинешемский († 1945), подразумевая под этим вот что. В основание дома, в фундамент, всегда закладывают тяжёлые камни-валуны или армированные бетонные блоки – иначе дому не устоять. Точно так же основой общества являются те духовно сильные люди, что несут на себе немощи немощных и главные тяготы жизни. Если же сильные господствуют над слабыми, добиваясь для себя барских привилегий, то это признак духовной болезни государства, общества или монастыря.
Впрочем, книги о монашестве и о сильных духом были прочитаны гораздо позже, а тогда об этом рассказывала сама жизнь. Монахи, действительно, несли на себе главные тяготы и работали намного больше других. Тяжелее всего было расчистить руины и вынести из монастыря буквально тонны мусора. Техники никакой – лопата да носилки. Бери больше – кидай дальше. Бывало, несёшь эти тяжеленные носилки и сил уже нет: не могу, надоело, устала, брошу. Но тут у тебя перехватывает носилки будущий игумен, а тогда ещё студент-паломник.
– Отдохни, сестра, – говорит он, улыбаясь. – Знаешь, я иногда так изнемогаю на послушании, что решаю всё бросить и сбежать из монастыря. А потом говорю себе: нет, лучше умру на послушании. А как только решаюсь умереть, сразу оживаю – сил прибавляется или на лёгкое послушание вдруг переведут.
Вот тайна монастырского послушания: сначала горделиво думаешь – это мы, молодцы-герои, возрождаем монастырь. А потом понимаешь – это Господь возрождает наши души, исцеляя их от застарелых страстей. Тут не носилки тяжёлые, а груз грехов – лень, расслабленность, а главное, гордость: как это меня, кандидата наук, заставили выносить на носилках всякую дрянь? Сначала возропщешь, а, изнемогая, помолишься: Господи, Ты был послушлив Отцу Небесному до самой смерти, а я на послушании у Тебя, Господи. Но я такая немощная, нетерпеливая, гневливая!
На послушании особенно остро ощущаешь свои немощи и грехи. А сила Божия в немощи совершается. Надо всего лишь выдержать лечение и немного потерпеть. И вдруг подхватывают тебя вместе с носилками некие сильные руки, и несёт уже ветер Божьей благодати. Ради этих минут неземного счастья люди и живут в монастыре.
Все силы, рубли и копеечки были отданы тогда на возрождение храма. А монахи спали на полу в полуразрушенных кельях, где сквозили окна и стены, а плохонькая печь почти не давала тепла. А потом выпал снег и половина братии, простудившись, слегла. И тогда отец наместник распорядился улучшить питание братии и выдать каждому монаху по тёплому одеялу. Об одеялах надо сказать особо. Во времена «окопного» быта большинство паломников ночевало на полу в церкви. Одеял и матрасов хватало лишь на детей и старушек. А остальные спали так: одной половиной пальто укроешься, а другую подстелешь под себя. Среди ночи просыпаешься от холода – натопленная с вечера печь уже остыла, и зима вымораживает стены. И вдруг подмечаешь движение в храме – это один за другим входят монахи и укрывают спящих своими одеялами. Сквозь сон замечаю, как и меня укрыл своим одеялом батюшка Илий, а потом начал растапливать печь. Спишь в тепле, как у Христа за пазухой. И вдруг будит мысль – мне тепло, а другим-то каково? Но кто-то, согревшись, уже укрывает своим одеялом соседа, а тот чуть позже передаст одеяло следующему.
Когда знакомые донимали меня потом вопросами, зачем я переехала из столицы в эту «дыру», я отвечала одним словом: «Одеяло». Был этот знак любви – одеяло.
Царский тулуп
Вот другая история из тех же «окопных» времён. Автобус привозит в монастырь беженцев откуда-то с юга, где полыхает война. То, что это беженцы, видно невооружённым глазом: зима, а они одеты по-летнему, и у детей в летних сандаликах синие от холода ноги. Женщины спешно срывают с себя пуховые шали и шубы, кутая в них малышей. Я тоже отдала своё пальто беженке в ситцевом платье, чтобы в итоге познать: живёт в моём сердце жадная жаба, и рассуждает она по-жабьему – пальто единственное, в чём ходить зимой?
Но верен Христос в обетованиях, сказав, что неисчислимо больше получит тот, кто оставит родных ради Господа и, продав своё имение, раздаст всё нищим. Уже на следующий день благотворители завалили нас тёплыми вещами, а мне почему-то усиленно навязывали манто, подбитое мехом горностая. Чтобы соответствовать столь роскошному манто, надобно иметь «Мерседес», а не валенки с галошами. Отказалась я от манто, другие тоже отказались, и манто попало в итоге в Шамордино, в женский монастырь.
Но и там не знали, что делать с манто. Потом рассудили – всё-таки тёплая вещь, и отдали манто сторожихе Марусе. Подпоясалась она солдатским ремнём и сторожила ночами в манто монастырь. А жизнь у сторожихи была такая тяжёлая, что слаще пареной репы она, как говорится, ничего не ела. О цене манто она и не догадывалась. И когда архитектор объяснил ей, что манто, подбитое горностаем, раньше носили только цари, Мария, поразмыслив, сказала:
– У меня хороших вещей никогда не было. Вот и дал мне Господь царский тулуп.
Впрочем, «царский тулуп» Мария носила недолго. Вскоре она приняла монашеский постриг, и облачил её Царь Небесный уже в иные одежды.
Лечебница
Привезли однажды в монастырь высокую иностранную делегацию с целью показать, что в России имеются не только «рашен водка» и проклятое коммунистическое прошлое, но и такие высокие образцы благочестия, как Свято-Введенская Оптина пустынь. И здесь надо пояснить, что в каждом монастыре есть свой Иван-слепец или иные изгои, отвергнутые обществом. Мир безжалостен к таким людям. И кто, кроме Васьки-монаха, понесёт на себе горе-инвалида Ивана? Кто станет выхаживать бомжа, потерявшего из-за пьянства здоровье и человеческий облик? А кому нужен безродный пациент-хроник психиатрической больницы, которого сердобольный врач привёз на лето в монастырь? А пациент рад-радёшенек пожить «на воле». Человек он вполне мирный и трудолюбивый. Охотно возит дрова на тачке, но временами подёргивается и мычит.
В общем, водят делегацию по монастырю – монахи красиво поют, прихожане благочестиво молятся. Но тут повылазили на свет наши родименькие – пациент-хроник жизнерадостно мычит, пытаясь рассказать иностранцам, как хорошо ему жить в монастыре. Бомж с его сизо-синеньким личиком тоже решил поприветствовать гостей. Подтянулись и другие, меченые-калеченые. Словом, как говорится, картина маслом!
Правительственный чиновник, сопровождавший делегацию, выговаривал потом отцу наместнику:
– Да где ж вы таких уродов понабрали, что от стыда сгоришь, глядя на них?
– А здесь передняя линия фронта, – ответил отец наместник. – Здесь госпиталь, или, иными словами, лечебница – «Да не неисцеленными отыдите».
Лечусь в этой лечебнице и я. Осуждаю то семипольщика, то бомжа, клянчившего у меня первое время деньги на водку. А не пил он лишь последние полгода перед смертью и сподобился христианской кончины живота, померев через час после исповеди и причастия. Последний месяц он уже не вставал, и я носила ему из трапезной обеды, поражаясь кротости этого человека. В ту пору навалилась на меня большая беда, а он утешал и поддерживал. И после его смерти стало понятно, что я лишилась какого-то близкого мне человека.
– Батюшка, – говорю, – а я, такая свинья, осуждала его!
Батюшка тут же среагировал на слово «свинья» и, отучая нас от фарисейского лжесмирения, задал вопрос:
– А вот скажи тебе кто-нибудь: «Эй, поросёнок, иди сюда!» – ты что, смиришься? Или разгневаешься?
– Разгневаюсь, батюшка.
В монастыре умеют смирять. А как иначе? Вся жизнь пойдёт прахом, и ничтожны все земные труды, пока не смирится перед Богом душа. Словом, батюшка нас очень любит, а потому постоянно смиряет. Вот прихожу к нему и жалуюсь, что старец назначил мне главным послушанием писательский труд – а какой из меня духовный писатель?
– Да, – говорит батюшка, – тебе лучше землю копать – меньше согрешишь.
Копаю землю, обихаживая свой огород. И, достигнув кое-каких результатов, начинаю ужасно гордиться – вот какие у меня замечательные огурцы, помидоры, морковка, а смородина крупная и слаще клубники. Угощаю смородиной батюшку, а тот смотрит на шеренги банок с вареньем и горестно вздыхает:
– Так и потратишь всю жизнь на соленья-варенья? Ты почему не слушаешь старца? У тебя какое главное послушание? Писать.
Батюшка нас никогда не хвалит, и наивысший комплимент, услышанный от него за эти годы, был такой:
– Ты моя самая паршивая овечка.
И тут я обомлела от радости – я всё же овечка, а не козлище!
Пусть паршивая и наихудшая, но дай мне, Господи, участь быть пусть самой последней овечкой в Твоём стаде, и не отвергни меня, Христе.