Странная штука – память. Что-то теряется, уплывает из нее. Другое, которое забыть бы навсегда, помнится крепко, железно.
А есть иное. То, что в детстве впечаталось и живет, дышит одним с тобой дыханием. То, что всегда внутри, в сердце, словно бы и нет его. А оно здесь, неразделимо с тобой, да так, что и не замечаешь.
Для меня это… помянник. Да, помянник, перечень имен, которые произносишь на утренних молитвах. Эти имена лет с пяти со мной. Только вот сегодня почти все они перекочевали из молитв «о здравии» в другие. В те, что об упокоении.
Это имена деревенских бабушек – прихожанок старинного Покровского храма, что стоит в пяти километрах от города Кириллова. Там я росла – бегала по лесным тропинкам, купалась в озере, сочиняла удивительные игры в тихом деревенском одиночестве. А когда, набегавшись, входила в прохладный церковный полумрак, который пах ладаном, влажным деревом и старыми книгами, я встречала их.
Разные они были – бабушки, которые в любую погоду шли на службу в Покров. Сейчас, будучи взрослой, понимаю, что и судьбы их, и характеры были различны. Но тогда мне казалось: они все словно бы слеплены из одного теста. Сухонькие и крепкие, остроумные и смешливые, все в однотонных платьях, в кофтах на пуговицах, в цветастых платочках, поблескивавших тонкой ниточкой люрекса. И все – все до единой – полные особой тихой любви.
Эту любовь я ощутила сразу же, впервые войдя в храм. Была ранняя весна, везде лежал снег, нетронутый и чистый, крепкий и спекшийся под солнцем, с восхитительной корочкой наста, по которой можно было бегать. Мы шли с автовокзала пешком – папа, мама, брат и я. И вот он – храм, прохладный, таинственный, сумеречный, поблескивающий окладами икон и лампадами. И мы – немного усталые и слегка растерянные, горожане и чужаки.
Анна
Маленькая и кругленькая, со светлыми, чуть навыкате, глазами, она встретила нас у храма. Староста Анна Ивановна. Очень живая, деятельная, везде провела, всё показала и повела в сторожку угощать.
Сторожкой называлась маленькая комнатка, в притворе. Там была жарко натоплена печь, в узкое окошечко лился яркий весенний свет. Анна Ивановна налила нам суп с «сушшиком» – маленькой озерной рыбкой. Суп этот был странный, непривычный, огненно-горячий, но очень вкусный. На блюдечке горкой – кирилловский хлеб с черной-пречерной горьковатой коркой – такого, к сожалению, там не пекут больше…
Анна Ивановна большую часть жизни отдала Покровскому храму. Была прихожанкой, потом старостой. Я ее побаивалась. Сосредоточенная и строгая, вечно спешащая, вечно в хлопотах, она могла одернуть меня, если я баловалась, сделать замечание. Над нами, городскими, посмеивалась: искренне не понимала, как можно собирать и есть сыроежки или моховики – местные признавали только белые грибы, на худой конец – подосиновики и подберезовики, грузди на засолку да нежную россыпь молодых маслят…
Храм Покрова Пресвятой Богородицы (д. Аксёново Кирилловского р-на Вологодской обл.)
А потом моего отца перевели в городской храм, и мы долго не виделись с Анной Ивановной. Через несколько лет она попала в больницу, мы пришли навещать ее. Я представляла ее себе такой же, как и раньше, – крепенькой и деятельной, строгой и требовательной. А увидела маленькую, сухонькую старушку. Она сидела на кровати, свесив маленькие ножки, тихо беседовала с моими родителями о чем-то. А ее узловатые руки двигались и двигались, перебирая небольшие черные четки.
Ее узловатые руки двигались и двигались, перебирая небольшие черные четки
Я стояла в сторонке и понимала, что сейчас вижу ту, привычную, из детства – и совсем другую Анну Ивановну. «Молитвенница» – всплыло неожиданно в памяти слово. Оно не выходило из головы целый день, оно вертелось на языке, постоянно маячило рядом. А через несколько дней Анна Ивановна умерла.
Слово это очень хотелось произнести вслух почему-то. Я спросила у папы. «Да, она была молитвенницей, – внимательно посмотрев на меня, произнес он, – такой, что нам всем до нее далеко».
Он знал что-то, мой папа, чего не знали мы. Он исповедовал ее и понимал, конечно, больше. Но и мне что-то открылось: долго еще перед глазами всплывали эти маленькие натруженные руки, тихонько перебирающие четки.
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Анны!
Надежда
Родители много мне читали. И не только Чуковского и Маршака: Эдварда Лира, Спайка Миллигана, Юнну Мориц. Но всё это отступало куда-то, будто и не существовало, когда видела я сгорбленную фигуру просфорницы Надежды Арсентьевны. Как будто бы пришла она к нам из былинных времен, из сказочных лесов, где в болоте под корягой запрятан меч-кладенец, где стоит избушка на курьих ножках.
Поразила она меня как-то. «Возьми, – говорит, – порожнюю миску да коту воды налей». А я, городское дитя, и не ведала такого слова – «порожняя». Мама пояснила. А я сидела, смотрела на темные, словно из старого дерева, руки Надежды Арсентьевны, ловко отправляющие просфоры в печь, и думала. О том, что она похожа на ту самую Бабу из сказки. И не похожа. Потому что не могло быть у той Бабы, что в избушке на курьих ножках, таких ярких, словно самоцветы, голубых глаз. Таких, которые в книжках называются «лучистые».
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Надежды!
Анастасия
Если бы существовала машина времени! Первое, что сделала бы я, вернувшись туда, в детство, – записала бы всё, что могли рассказать покровские бабушки. Но время вспять, как известно, не повернешь.
Анастасия Григорьевна помнила Ленинградскую блокаду. Высокая и худая, с серьезным острым взглядом, со строгой складочкой на лбу – она любила меня, пятилетнюю, нежно, как может любить только родная бабушка.
Моя мама пела на клиросе, а я на службах не отходила от Анастасии Григорьевны. Поверх платья она надевала неизменный темный халатик – помогала священнику, подавала кадило, выносила свечу, готовила запивку для причастников за неимением мужчин-алтарников. Была она девой, мужа и детей не имела.
А я не отходила от нее. Садилась рядом, прижималась, шепталась, секретничала. Естественно, мешала молиться. А она только иногда прикладывала к губам палец, призывая к молчанию, – но в глазах ее плясали веселые огоньки.
Помню длинные великопостные службы, коленопреклоненные молитвы. Помню, как стояла я на коленях, уперевшись лбом в пол, и посматривала на нее – играла. А она… она принимала эту игру. Она понимала, что мне, пятилетней, тяжело, что не выстоять мне службу, как взрослой, но что девать меня некуда: папа служит, мама на клиросе. И, как очередное послушание, с любовью и терпением она принимала меня и возилась со мной.
Мне очень не хватало ее, когда она умерла. До сих пор помню ощущение пустоты в храме без ее привычной сухопарой, чуть сутулой фигуры.
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Анастасии!
Елизавета
Сдержанная и немногословная. Правда, в глазах ее всё время плавали насмешливые искорки. Да и пошутить она любила. Всегда делала это с серьезным лицом. Пела она на клиросе, а после Причастия частенько манила меня к себе, давала в руки маленький холщовый мешочек: «Иди-ко, просвирок мне возьми, семь штук», – шептала она. И уж не забывала угостить и меня, присовокупив к душистой просфоре несколько конфет. Специально для меня она носила их в сумочке.
Удивительные были это люди. Очень-очень скромные, прямо-таки незаметные. Не рассказывали о себе, зато расспрашивали других, интересовались их жизнью и участвовали в ней.
Я почти ничего не знаю о Елизавете Павловне. Тогда, да и позже, в подростковом возрасте, казалось, что твои проблемы – самые значимые. А вот она всегда интересовалась моей жизнью: спрашивала меня об учебе, о том, какие книжки читаю и во что играю.
А потом, когда она лежала, худенькая и слабая, на смертном одре, протянула моей маме подарок. С Днем Ангела. Вспомнила, вернее – и не забывала вовсе.
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Елисаветы!
Евгения
Она была такой маленькой, что я, будучи в средней школе, уже переросла ее на полголовы. И всё у нее было маленькое: и домик, и даже собачка, которая, как говорили, прожила ужасно долго – больше 25 лет. А еще у нее была гармошка.
Как драгоценность, берегу я воспоминание об одном солнечном весеннем дне. Пасха, солнце, крашеные яйца на столе. За окном неприютное озеро – хоть и апрель, оно еще во льду, еще дышит холодом. Но в комнате тепло. Уютно пестреют половики на полу, и герани свесили с подоконника свои красные головки. А Евгения Ивановна играет.
Молчунья она была, хотя и улыбалась часто. Но весь свой кроткий веселый нрав, всю свою душу солнечную вкладывала она в эти незамысловатые мелодии. Словно бы говорила с нами.
Всю свою душу солнечную вкладывала она в эти незамысловатые мелодии
В храме она была свечницей. Руки ее, совавшие мне конфеты, пахли лампадным маслом. Тихо двигалась она между подсвечниками, убирала огарки, чистила. Когда я здоровалась с ней, светлела лицом, молча в пояс мне кланялась. Мне – и всем другим тоже.
Умерла она, как и жила, тихо. Я узнала об этом уже после, уже совсем взрослой. Но ничего не значила в тот момент моя далекая от нее жизнь в областном центре, моя учеба, книжки, мои наивные юношеские стихи. Скорбно было – и светло.
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Евгении!
Антонина
У Антонины Александровны не было руки. Но не каждый и не сразу замечал это. Такое удивительное, аристократическое качество было у всех покровских бабушек, и у нее тоже: никогда не привлекать к себе внимания, а наоборот, уделять его другим. Ласковая, сдержанная, приветливая и интеллигентная, Антонина Александровна улыбалась мне и шла на клирос. Читала, пела. Молилась.
Молилась она везде и всегда. В свое время была близка к монахиням закрытого Ферапонтова монастыря
Молилась она везде и всегда. В свое время она была близка к монахиням закрытого советской властью Ферапонтова монастыря – они жили в Кириллове. Я их не застала – но всегда чувствовала что-то особенное в Антонине Александровне. Она не возилась со мной, не болтала – совала иногда просфору или конфетку, улыбалась тепло. А я замирала, забывала свои шалости под ее взглядом. Что-то в нем такое было. Замирала и даже сама пыталась молиться – как умела, как могла в пять-шесть лет.
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Антонины!
Людмила
С Людмилой Степановной у меня была особая связь. И не только у меня, как я подозреваю. К ней, как к солнышку, постоянно тянулись люди. На столе у нее всё время стоял горячий самовар, и пироги поспевали в печке. А люди сидели за столом в ее светлой комнате и рассказывали ей свои беды и радости. Все шли к ней, все ехали – старые и молодые. И мы ехали. И как особую радость предвкушала я пару дней у Людмилы Степановны, разговоры с ней, ее шутки, ее рассказы.
А она болела, конечно, как многие люди в ее возрасте, как и другие, кто пережил войны, голод, разорение и репрессии ХХ века. Она говорила, что позвоночник у нее искривлен английской буквой «S»: это она, работая в колхозе в молодости, таскала бревна. Она знала, что такое хлеб, лебеды в котором больше, чем муки. Много горя пережила Людмила Степановна – я не вправе о нем говорить, – но всегда, до самого конца оставалась веселой, бодрой и участливой. Бегала ухаживать за больными одинокими старушками. Помогала детям и внукам. Бывала на всех службах. Принимала нас. А мы тянулись к ней, словно к родной, и именно там, на окраине Кириллова, в маленьком домике у Сиверского озера чувствовали себя особенно счастливыми.
Мы пригласили ее на свадьбу. И она собиралась приехать и радовалась за нас. А за месяц до нашей свадьбы умерла.
Мы вспоминаем ее очень часто. Маленькую и совсем не седую старушку с черными волосами и бойкими живыми глазами. Шутницу. И молитвенницу, сквозь дождь, снег и холодный ветер идущую на службу в Покров. Человека, близкого к Создателю, – а как иначе объяснить, почему на ее натруженные ладони садились пугливые синички и клевали из них зерна? И взмывали ввысь, как только мы приближались.
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Людмилы!
* * *
Странная штука – память. Она сохраняет мимолетное, кажется, такое незначительное. А потом, перебирая эти воспоминания, понимаешь: это самое важное. Наверное, если бы мне тогда было не 5, а 15 лет, я бы запомнила более существенное и важное о покровских бабушках и связными, упорядоченными, информативными были бы эти заметки. Но памяти, наверное, виднее.
И Господу виднее. Он очень щедр к нам. Он подарил мне такое богатство – знакомство с людьми, чьи имена живут в моем помяннике уже много лет. И в сердце моем живут. И жить всегда будут.