Евгений Славгородский |
Я учусь, - это, пожалуй, главное. Учусь слышать, видеть, чувствовать. Это как у младенца: вот только-только открываются глаза. О, насколько иными были первые месяцы в школе. Тогда я четко знал, что учительство – логическая задача, которую необходимо разрешить в кратчайшее время, и желательно завтра же. Тогда я определенно знал – дети все понимают, однако эти «опытные» преподаватели не представляют, как им все понятным образом разъяснить. Но в один чудный осенний день я посмотрел на них, тех, что сидели за партами, по ту сторону меня. Как оказалось, все это время меня никто не видел, не слышал, не чувствовал. И, знаете, они уже перестали это скрывать. То был знаменательный день. День необходимого поражения, без которого просто нельзя было жить дальше.
Я стал учиться. С мучительной сладостью. Я иначе взглянул на окружающих учителей и был поражен. Между нами пролегла бездна. Я карабкался где-то глубоко внизу в надежде понять их олимпийскую невозмутимость, в надежде разрешить этот жуткий вопрос: как? как вы можете учить? отчего вы так обыкновенно учите? а можно ли и мне так запросто и обыкновенно?..
Подавленность сменилась жаждой наладить мосты. Я был захлестнут мудрыми советами, понимая тем временем, что ни один совет ничем мне не поможет, никак не спасет. Что-то другое. Я прочитал это в глазах моих добрых наставников, что-то совсем другое. За словами, вскользь, тихо проникала в сердце вера.
Но я не упомянул о тех, кто стал мне ближе прочих, кто вызвал во мне новую улыбку, внутреннюю, неведомую прежде, - о детях. Произошла встреча с детьми. Я не знал еще, как подходить к ним. Как к школьникам, как к учащимся младшего, среднего или старшего звена? Может, и так, но не тогда. Тогда были просто дети, недоступные, пробуждающие собственную память, частью враждебные, частью насмешливые, и был я, просто молодой человек, и ничего больше. Тогда, помню, обнаружил почти фантастическую вещь: только в школе ребенок может снисходительно смотреть на взрослого, мало того, в нем живет глубокая уверенность в собственном праве на подобный взгляд. Только тогда, встретив эти глаза их, смеющиеся и интересующиеся, впервые задумался о том, как в действительности обстоят дела со всем взрослым миром. Тот урок провели они, а не я. И вот его итог: я научился понимать взрослых, а иногда смотреть на них глазами смеющимися и интересующимися.
Как пришел к ним, возрос в них? Как? Для начала я разрушил себя, вернее разрушаю себя и по сей день, себя обветшавшего, себя, не знавшего о существовании других, для которого, как у Сартра, другие казались адом, этого себя принялся я планомерно терзать и исчерпывать, чтобы не осталось и следа тли. Самость – враг наипервейший, самость – вот начало, уязвившее все мое существо. И как же пришлось крепко и больно. Если жизнь и понимать как битву, то битва эта исключительно с самим собой.
Был такой случай: очередной, рядовой гнев ринулся на меня. Гнев был вежлив и интеллигентно представился. Гнев оправдывался непозволительностью поведения этого негодного шестиклассника. Обычно я даю свое согласие на претензии гнева.
В тот раз все пошло не по плану. Гнев проиграл. Совершился с моей стороны столь незначительный поворот, что показался даже случайным. Вместо грозовой тучи в голове вспыхнуло: кто же тот, кто гневается, кто он, сидящий за учительским столом и что из себя представляет. И понял: тот, кто настолько глуп, что недостоин спорить со старшими, тот, кого обидели, кому хочется расплакаться или дать сдачи, или закатить истерику, тот, кому не старше семи. Мысли летели в нужную сторону, и я первый раз улыбнулся в ответ не мнимое оскорбление. Первый раз в жизни плановой реакции не последовало. Обида сменилась улыбкой. И это второй урок, преподанный мне детьми. Так вот о чем вы, Федор Михайлович, своим: «Смирись, гордый человек!» Так это вы имели в виду? Смирение: как умирение или примирение.
Смирение несло с собой другие дары. Никогда не думал, что могу быть доверчив с ними, зная все их уловки, но нежданно пришло чувство глубокой наивности. Знаете, как это бывает, когда удивляешься чужой ненависти, пребывая в добром расположении. Вы всматриваетесь в его жесты, мимику, и ужасаетесь тому, что и вы так можете. Никогда не предполагал, что послушание учителя столь бесценно. Я должен слушаться детей. Вот так парадокс. А все от того, что быть послушным не означает лакействовать, не мертво лежащим перекрестком нести на себе следы прохожих, но живым средокрестием, скрещением настроений и воль человеческих быть. Душа этого живого перекрестка собирает десятки хотений, бьющихся и несущихся во все известные стороны, но если вы – перекресток жизни, то вы знаете лучше меня, что произойдет, если не предложить этим мотылькам надежный ночной маяк, если не возвести этот собор. Стоит только зажечь свет, и полчища мотыльков без тени сомнения и вопрошания ринутся на свет.
Только бы не ошибиться. Только бы то был Свет Истины.
Только бы наш перекресток оказался правдой. А иначе: миллионы нежных мотыльков дружно разорвут мир в клочья, и тогда уже никто не спросит, кто виноват и что делать.
Ах, ну конечно, мы все знаем, где правда. Конечно, все мы честны и правдивы с учениками и не можем их научить дурному. Но чем ближе и пристальнее наблюдаешь, тем острее испытываешь это недовольство правдой другого, всячески стараешься ее дополнить своей, так что уже ребенок становится перекрестком учительских воль. Выходит, у каждого своя правда? А Истины нет?
Мой долг – открыть правду за 40 минут урока. Это простейшая очевидность. Сказать всецело, высказать откровенно, во всеуслышанье провозгласить правду. Какое замечательное русское слово, и какое мощное производит оно действие в нас.
Правду необходимо преподнести. И в этом смысле я согласен именоваться преподавателем. Нести ее – наилучшая участь живого человека.
Правда как знание требует от нас говорить только то, что есть.
Теоретическая правда требует от нас праведности теоретической мысли, и никак иначе.
Правда как жизнь требует от нас правды дела. А значит, правда жизни есть необходимо праведная жизнь, в силах мы это перенести или нет.
Но о какой правде идет речь, спросите вы?
Она прозрачна, как дневной свет. Проста до тривиальности. Некоторые тривиальности вводятся в обиход лишь теми, кто не хотел слушать своих учителей и передал свой щедрый опыт детям. Однако может ли глухота самоочевидного заставить сгинуть правду? Поэтому и говорю: правда есть любовь, а учить нам приходится не иному чему, но любви.
Любовь же сама по себе есть связь абсолютная всего живого и существующего, и никогда не есть связь жизни со смертью, живого с неживым. Ибо как связать то, что есть, с тем, чего никогда не было? Эта сила привязанности – единственный ключ к мирозданию.
Природа открывается тем, кто ищет ее. Естественные науки в школе учили нас сердцем осваивать вне-человеческую реальность.
Человек же доступен нам лишь в любви духа. Стань я рассматривать милые черты под микроскопом, надолго ли хватило бы терпения моего ближнего? Литература пронизана человеком и есть окно в бездну человека. Человек же есть дух во плоти, а не обесцвеченное понятие. Вот почему теоретическое познание на уроках литературы есть непосредственное переживание и сочувствие духовной традиции. Традиция – это отечество духа, плотное выражение его трепетного дыхания. Отнимите у человека его духовную родину, и он перестанет быть. Культурная традиция – это память, а память есть история. А история всегда конкретна и чувственна.
Но я не знаю ни одной духовной традиции, ни одной культуры, в которой с большей силой и глубиной излилась бы любовь к человеку, с большей напряженностью и ясностью поставлен был последний вопрос о человеке, в большей степени охвачено существо человека, чем в традиции русской культуры.
Моя литература – русская литература. Доступный всякому клад. Русь подняла любовь на недоступную высоту. Любовь потеряла частичность, перестав быть только философской, только моральной, или только эстетической. Любовь преобразилась в Истину, в то, что есть. Истина же не знает различий между научным и житейским, вмещая в себя все стороны существующего. Жить и знать стало одним: любить.
Античность принесла в мир красоту тела, и пленила многих. Индия восхитила мистическим восторгом и кипением красок жизни. Арабы поведали свету тайны магического мировоззрения. Запад предложил готическую суровость закона: экономического, политического, юридического, наконец, нравственного.
А мы предлагаем миру любовь. Думаю, большего не нужно, ведь, по слову апостола, даже «если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, - то я ничто».
Моя работа заключается в знакомстве с любовью. Не я знакомлю учеников с нею. И не они меня. Но мы, в тот миг, когда мысль облетает класс, когда сердца бьются в одном ритме, в миг, когда строка из книги распространяется по рядам лесным пожаром, любовь знакомится с нами.
Я желаю лишь одного: вернуться домой вместе с вами из бесконечного векового странствования по пустыням чужих традиций, я не в силах более изучать чужое, не ведая о своем, не способен отныне заниматься красотами древних литератур, когда своей не имею. Стать собой проще, чем вернуть из забвенья других. Но знаю: чего бы мне это ни стоило, я не вернусь в одиночестве, ибо мне держать ответ за то, что мог, а не совершил. Мы вернемся домой вместе, потому что дома нас ждут с любовью, которая не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не мыслит зла, которая есть предельная жизненность, недоступная смерти, единственная, достойная преклонения, ибо только она есть Истинный Бог.