Брюсов переулок — это маленький короткий переулок, который соединяет Большую Никитскую улицу с Тверской. Он начинается прямо от памятника Чайковскому перед консерваторией и через арку выходит на Тверскую. Там, где находится Всероссийское музыкальное общество — я как член этого общества там иногда бываю — некогда стоял пороховой дворец Ивана IV. Иван IV боялся ночевать в Кремле. Он с детства помнил интриги, убийства, покушения, и поэтому подземным ходом из Кремля уходил ночевать под охрану опричников. Пороховой дворец — это артиллерийский арсенал. Там в подвалах хранились бочки с порохом, там были ядра, лежали пищали, т.е. пушки, которые заряжали ядром и они стреляли. В XIX веке этот участок был застроен обыкновенными гражданскими домами. Там был один маленький дом, выходящий за «красную линию» улицы. Когда его раскрыли, из-под поздних наслоений — обнаружился великолепный теремок. Он и сейчас украшает наш переулок. Брюсовым переулок называется потому, что этот пороховой дворец император Петр Алексеевич — Великий — отдал начальнику артиллерийской службы, шведу полковнику Брюсу. Понятно, по принадлежности: раз артиллерист, значит должен жить в артиллерийском доме. А потом этим домом владел его сын, генерал Брюс — уже при Анне Иоанновне и Елисавете Петровне. И так он был Брюсовым переулком до 1936—1937 гг., когда его переименовали в улицу Неждановой, потому что в домах этого переулка жили артисты Консерватории и Большого театра. А в 90-х годах ему вернули прежнее название, хотя Антонина Васильевна Нежданова нам, честно говоря, ближе, чем полковник Брюс. Но историю не переделаешь. Церковь наша — Воскресения словушего — поставлена на месте древнего монастыря пророка Елисея — до сих пор там есть Елисеевский переулок. Рядом было много источников и были московские бани, очень популярные. На этом месте встретились впервые возвращенный из польского плена, из Кракова, митрополит Филарет, будущий патриарх Московский, со своим сыном, уже двадцатилетним юношей Михаилом Романовым, первым царем из новой династии Романовых. И в память об этом поставили деревянную церковь в 1619—1620 годах. А в 1634 году построили каменную. С тех пор она и стоит на этом месте. Вплоть до начала 90-х гг., до массового возвращения храмов, наш был самым «центральным» из не закрывавшихся в Москве.
На этот праздник народу всегда было полно. Кстати, Колчицкий очень ревновал народ к этому празднику. Чашу его терпения переполнил такой случай: его матушка — матушка Варвара, — тоже пошла на этот праздник и, притом, что толпа стояла на улице, попыталась сквозь нее пробиться, говоря: «Я матушка о. протопресвитера!» — «Ну и что же? — ответили ей. — Места-то все равно нет!» Она пожаловалась, и после этого Колчицкий заказал точную копию с иконы, повесил ее в Елоховском и сам стал служить в этот день. Часть народа ходила туда.
Я начал служить акафисты в этом храме с 1963 г. Церковь тогда была под угрозой сноса, — и это был уже второй натиск. Первый имел место в 1930-е гг., и тогда храм отстояли артисты Художественного театра во главе со Станиславским. А тогда, в 1963 г., Патриарх благословил мне раз в месяц служить в этом храме акафисты, и я стал там регулярно мелькать. Вообще же место моего служения в те годы было другое. В 1963 г., с июля по октябрь, я был настоятелем Елоховского собора, а потом в течение ряда лет служил в Новодевичьем.
Потом в 1971 г., когда Патриарх Пимен вызвал из Ленинграда владыку Серафима, назначил его митрополитом Крутицким и Коломенским, и попросил меня уступить ему Новодевичий, потому что у него были больные ноги, и ему трудно было бы ездить в какую-то другую церковь. Я спросил: «А где же мне служить?» — «А вы будете со мной в соборе, да и без меня, пожалуйста, служите». Через некоторое время он предложил мне на выбор три места: Сокол, Сокольники и Хамовники. Я тогда сказал: «Сокол и Сокольники, пожалуй, не потяну по слабости здоровья. Объем там огромный, народу много, а у меня голос от природы слабый, и напрягать его я не люблю. А в Хамовниках уже сложилась своя жизнь, я там буду лишний». И попросил себе Брюсовский храм.
Сокол и Сокольники всегда были богатейшими храмами Москвы, и то, что Патриарх Пимен мне их предложил, было своего рода материальной поддержкой. Но я с церкви никогда денег не брал, так что мне это было безразлично. В Хамовниках действительно была своя жизнь. Там служил замечательный настоятель, о. Павел Лепехин, сложилась своя община. И хотя после него священники менялись, дух сохранялся. Но не только это было причиной моего нежелания. Церковь эта довольно «мучительная»: душная, с низкими сводами. Я служил там на «Споруч-ницу грешных», и службы эти всегда были очень тяжелы: народу тьма, икона маленькая, и все к ней стремятся подойти. Храм двухъярусный, но и по второму ярусу не пройдешь.
Насчет Брюсова Патриарх не отказал, но время шло, а благословения его тоже не было. С октября по январь шло согласование. Какие-то силы препятствовали моему вселению туда. Конечно, это могли быть и служители: так как храм приходской, а архиерей в храме это неудобство для всех. Но настоятелем тогда был о. Владимир Елховский, и я не думаю, что препятствия исходили от него.
Прежде, чем стать священником, о. Владимир был офицером, военным инженером. Вскоре после окончания войны явился в Чистый переулок, как был, в своей фронтовой гимнастерке. Тут же потребовал: «Доложите обо мне Патриарху», — и заявил, что хочет быть священником. Таким визитом были невероятно удивлены, но ему повезло. Патриарх принял его, и вскоре он был рукоположен и получил храм. Военную простоту и прямоту в общении он сохранил навсегда. Он и в службе долго не мог избавиться от военных привычек. Когда его только рукоположили, у него даже возгласы звучали по-армейски, выходя на амвон, он по-военному командовал: «Ми-р-р всем!» Со временем это стало менее заметно. О. Владимир шутил, что церковные награды — митру, палицу, набедренник, право служить с отверстыми Царскими вратами нужно давать все сразу — молодым священникам, пока им всего этого еще очень хочется. А потом постепенно отнимать по одной, и уж в качестве последней награды священнику надо предоставлять право служить с закрытыми Царскими вратами, чтобы старенький батюшка мог и посидеть, если совсем устал.
Скорее всего, препоны чинили какие-то гражданские организации. К тому же тогдашний староста, Иван Михайлович, был что называется «под патронажем» и избавиться от него было невозможно[1].
Церковного старосту за богослужением у нас поминают как «ктитора». Это старый термин, но в советское время произошла его трагикомическая метаморфоза. Исторически ктитор — это тот, кто вносил средства на содержание храма или монастыря. Им мог быть император или богатый купец, — во всяком случае, тот, кто давал деньги. А в нашей действительности ктитор стал должностным лицом и либо избирался общиной, либо назначался исполкомом. Это был чиновник на жаловании и зависел он от того, сколько может взять из церковной кассы. Безусловно, были и очень хорошие старосты, которые самоотверженно увеличивали церковную кассу своими заботами, питаясь от нее в соответствии со своими минимальными нуждами, по совести, но были и те, кто, не внося ничего, разрушал тем самым и приход, и храм.
Я, конечно, без службы не оставался: служил то в соборе, то в Волоколамске на приходах — благо там в это время все престольные праздники да чтимые иконы: Покров, Знамение, великомученица Варвара, мученик Уар. Наконец, в крещенский сочельник я приехал в собор, а Патриарх Пимен говорит: «Владыка, езжайте служить в Брюсов». Так в этом храме я и остался — с Крещения 1972 г. Народу в нем никогда много не было, и мне в нем было уютно. По указу Патриарха, я должен был также следить за исправностью богослужения.
Со временем храму было передано помещение во дворе. Это был деревянный барак — судя по всему, самострой времен гражданской войны. Пол в нем был земляной, поверх земли когда-то были положены доски, которые от старости сгнили. В советское время в этом доме жили какие-то люди, не имеющие никакого отношения к храму. У них было только электричество и, кажется, газ, не было даже канализации. Общественная уборная находилась под алтарем храма, там, где сейчас мастерская. При храме не было никаких особых помещений, только комнатка для священников — там, где сейчас находится ризница, и еще была буквально фанерная пристроечка уборщицы Евдокии Степановны и матушки Евдокии, — где сейчас находится умывальник.
И вот, наконец, барак был передан Издательскому отделу. Решение было принято на уровне секретаря ЦК и не прошло всех необходимых инстанций, — поэтому на дом и сейчас нет документов. Получив помещение, я сразу начал в нем международную работу: стал водить туда иностранные делегации и послов. Они видели земляной пол и ужасались: в каком виде центр церковной просветительской деятельности. Информация стала просачиваться за границу. Тогда власти стали предъявлять мне претензии, что я «веду пропаганду». По этому поводу у меня был разговор с Куроедовым, и я сказал, что, действительно, нельзя же вести просветительскую работу в таких условиях. Он согласился. Тогда я спросил:
— Вы можете разрешить построить новый дом?
— Не могу.
— А не знать, что он строится, можете?
— Могу.
— А какое время? Неделю?
— Нет.
— А сколько?
— Ну, день. За день управитесь?
Поэтому дом построен без всякого проекта и нигде не проходил утверждения — любая инстанция могла наложить вето. Управились и с разборкой старого дома и с постройкой нового за выходные — с вечера пятницы до утра понедельника. А Куроедов все время сидел и трясся, не позвонят ли с вопросом, что происходит. Но все обошлось. Вообще Куроедов был неплохой человек. Я до сих пор чту его память и в день его смерти вместе с его женой и дочерью посещаю его могилу. Похоронен он на Митинском кладбище. В нем было много черт партийного работника, но было и другое. Он многое понимал и во многом шел навстречу, с ним всегда можно было договориться. Уже позднее, после того, как он был уволен со своей должности, он признался: «Владыка, я же мальчишкой в храме прислуживал!» То же можно сказать и о Карпове. Это была очень интересная фигура с определенным внутренним багажом благородства. Хотя он и был чекистом, участвовал в изъятии церковных ценностей в 20-е гг.
Когда я начал служить в Брюсовском храме, там были свои певчие. Я ни в какие отношения с ними не вступал, давая им «дожить». Потом они постепенно ушли и тогда я пригласил на должность регента Ариадну Рыбакову. Дед ее был протоиерей, отец — известный регент, братья-священники. Она тогда только окончила Гнесинку и работала учительницей в музыкальной школе — с ее-то задатками и потенциалом. В те годы еще были живы старые регенты, и пригласив ее, я дал ей возможность учиться у них, да и сам что-то ей подсказывал. Помню, вначале она дирижировала растопыренной рукой. Я сказал, что так не делают — «А нас так учили!» Потом, постепенно, привыкла[2]. Наш хор со временем достиг большого мастерства и мог исполнять практически любой репертуар. От других прославленных хоров его отличала удивительная тактичность в исполнении и традиционность.
Со временем я почувствовал необходимость вывезти хор за рубеж — надо было познакомить западную публику с нашим пением. Но сделать это в те годы было нелегко. Я разговаривал с синодалами — безрезультатно. Все говорили, что никто не пропустит. Мы тогда уже вывозили выставки, но я понимал, что одни молчаливые картины или фотографии впечатления не производят. Наконец, пошел к Куроедову. «Вот — говорю, — Владимир Алексеевич, выставка 150 квадратных метров, а что мне делать с двумя экскурсоводами?» — «А что, мало? Ну, так возьмите больше» — «Больше… но сколько можно?» — «А сколько нужно?» — «Да вот, двадцать два человека…» — «Ну и берите!» — «Да, но ведь вы знаете, как, русские люди, как выпьют, запоют…» — «Ну и пусть поют!» Когда же в газетах появилось сообщение, что в Нюрнберге произвел фурор хор, приехавший с архиепископом Питиримом, все заахали «Что? Как? Какой хор?» Но дело было уже сделано.
В тот, первый наш выезд в Германию я очень волновался и по другому поводу: Германия — очень музыкальная страна. Там есть такие коллективы — просто обычные работающие люди. Днем он, скажем, слесарь-сборщик. А вечером они собираются в клуб и играют классический репертуар на различных музыкальных инструментах: струнных, духовых. В домах у них везде фортепиано. Я думал, что будет очень трудно нам получить признание. Но меня успокоили, сказав, что наш репертуар и по содержанию, и по исполнению, намного превосходит этот общий фон. Действительно, когда состоялся первый концерт, успех был сенсационным. Мы проехали более тридцати городов Германии с фотовыставкой и с концертным сопровождением. Ведь наша церковная музыка несет в себе все богатство и древних распевов, и классики со времен Возрождения.
Постоянным прихожанином Брюсовского храма был Иван Семенович Козловский. Правда, рассказы о том, что он пел там в хоре — всего лишь легенда. Иван Семенович был человеком мужественным, но осторожным и в церкви все-таки не пел[3]. У него было место в глубине левого клироса, он приходил и стоял там всю службу. Козловский ходил в пальто и галошах даже летом, а после каждого концерта «остывал» не меньше часа.
Афганский вопрос
Когда в январе 1980 года я приехал в Германию, меня забросали вопросами: зачем мы вошли в Афганистан. Я тогда имел смелость сказать, что мы оттуда просто не выходили.
Исход афганской войны для меня был ясен с самого начала. Афганистан — страна с особым родовым укладом. В детстве мне запомнилась одна прочитанная книга, в которой русский путешественник, беседуя с афганцем и интересуясь условиями их жизни, спросил, чем они питаются. В ответ был перечислен очень скудный набор: лепешка, иногда — барашек с какими-то горькими приправами, — все очень просто. Но удивительнее всего было другое. «А что вы пьете?» — спросил путешественник. — «Воду». — «Ну, понятно, воду, но что все-таки?» — «Воду», — повторил афганец, не поняв вопроса. Тогда русский путешественник, бывалый, знаток Азии, Востока, уточнил: может быть чай или еще что-то — там было какое-то перечисление. Оказалось, что чай пьют только больные, здоровые люди пьют воду, а об алкоголе у них и речи не было.
Со временем у меня появился и более основательный интерес: изучая русскую политику в отношении южных стран ~ Китая, Индии, Персии, куда в Первую мировую войну был даже послан отряд горных стрелков, я понял, что Афганистан — особая модель человеческого общества, с которой можно жить только в добрососедских отношениях, поэтому неудача британского колониализма была заранее предрешена, а русская политика в отношении Афганистана раньше строилась на глубоком понимании уклада жизни, который отличал эту страну. Русское присутствие в Афганистане было всегда — оно было мирным, дружественным, на основе взаимных интересов. В годы революционного перелома, 1917—1921, с Афганистаном у нас не было басмаческих проблем, а афганский рынок очень поднялся за счет русского имущества, которое сплавляла туда новая власть.
Таким образом, воевать в Афганистане было делом заведомо безнадежным. Вторым фактором был так называемый «вьетнамский синдром».
Вспоминаю, как мы принимали у нас на Погодинской делегацию ветеранов Вьетнама из Соединенных Штатов, и руководитель делегации выразил удивление, что иерарх высокого ранга занимается этой проблемой, в то время как религиозные организации США ничем подобным не интересуются. Для меня внимание к воинам-«афганцам» было делом совести и гражданского понимания проблемы. Поэтому, когда в 1989 году я стал депутатом, первый вопрос, который я поставил нашему высокому руководству, был вопрос о положении участников афганской кампании.
Несколькими годами раньше я познакомился с Александром Александровичем Котеневым. Он тогда занимался историей Великой Отечественной войны, работал в архивах, я консультировал его по вопросам, связанным с Церковью, и мы подружились. Я поделился с ним своими соображениями и мы решили, что надо повернуться к этой проблеме независимо от того, будет она получать поддержку или нет.
Тогда мы организовали концерт нашего церковного хора (в доме литераторов на Большой Никитской) в поддержку воинов-«афганцев» — поддержка была не столько материальная, сколько чисто идейная. Вскоре после этого родился союз воинов-«афганцев», и я с честью берегу в своем сейфе билет № 2 (первый номер был у Котенева). Ряд акций мы смогли провести самостоятельно, а потом вошли в контакт с благотворительными организациями Запада и, в частности, в Италии получили помощь для инвалидов — колясками. На этой основе нашей делегацией была направлена миссия благодарности в Италию, в Рим. Делегацию принимал папа Иоанн Павел II. Я не счел возможным иметь с ним встречу, поскольку в это время сильно обострились отношения католиков и униатов с православными на Западной Украине, но нашу делегацию римский первосвященник принял очень внимательно, состоялась беседа, и дальше эта работа продолжалась, несмотря ни на какие конфессиональные различия. В Италии есть благотворительная организация (некоторое время ее возглавлял кардинал Мартини, передавший затем руководство другим лицам) — она занимается подобными проблемами как внутри собственной страны, так и за ее пределами. Мы получали от них помощь, некоторые инвалиды выезжали в Италию на протезирование. Вершиной нашей деятельности стало создание «Дома Чешира» в Солнцеве.
Теперь, вспоминая этот пройденный путь, я могу сказать, что мы не сделали того, чего хотели, — в этом была и наша вина, — но я продолжаю поддерживать дружеские отношения со многими «афганцами»; ежегодно 27 декабря мы совершаем в нашем храме панихиду о погибших, отмечаем молитвой и дату вывода войск из Афганистана. В трудный для меня период реорганизации Издательского отдела Александр Александрович Котенев на некоторое время принял меня и моих сотрудников в Царицыне. И я, насколько позволяют силы и возможности, остаюсь верным другом тех, кто прошел эти огненные смерчи.