Если на Западе издавна сложился тип практического, деятельного церковного служения, то в нашей Церкви социальная служба все же больше была службой внутренней, духовной. В советское время, когда Церковь была ограничена в общественной деятельности, может быть, особенно высветилась основная миссия священника: быть молитвенником. Но этот тип священника-молитвенника складывался в России на протяжении многих и многих веков, — этому способствовали исторические условия. Эпохи гонений на Церковь бывали идо 1917 г. —достаточно вспомнить Синодальный период. Синод был частью государственного аппарата — со всеми вытекающими отсюда последствиями — поэтому интересами Церкви зачастую жертвовали в угоду государственной политике — далеко не всегда разумной. Духовенству — от причетника до архиерея — предписывалось множество разных ограничений, за соблюдением которых следил церковно-административный аппарат. В семинарской среде бытовала старая дореволюционная шутка, весьма точно характеризующая Синодальную эпоху: Consistoria —poporum et diaconorum obdiratio est. Уделом низшего слоя духовенства была беспросветная бедность, но и жизнь архиереев из-за множества разного рода этикетных ограничений была ужасна. Можно даже сказать, что революция дала архиереям свободу. Характерный пример: рассказ Чехова «Архиерей» — грустная и психологически достоверная история. Говорили, что в начале века Синод всерьез обсуждал вопрос, прилично ли архиерею ездить на моторе[1]. Полагалось ездить только в карете шестеркой. О. Иеремия рассказывал историю про одного архиерея из бедной семьи. Человек он был неглупый и довольно самокритичный. Жил один в огромном доме, ему прислуживал келейник. Однажды в какой-то праздник сидел он один за накрытым столом: серебряная посуда, дорогая рыба. Встал из-за стола, подошел к зеркалу, посмотрел на свои толстые щеки, хлопнул себя по одной щеке, по другой: «Эх, Ванька, Ванька, до чего же ты дошел!» И снова вернулся за стол.
Однако именно этот нелегкий период дал нам образцы той высокой духовности, которая нас питает и которая не превзойдена до сих пор. Восстанавливался древний обычай монастырского уклада — старчество, когда молодой человек, вступая в монашеское братство, под руководством опытного наставника проходил духовное воспитание (это система, в которой совершенствуются духовные силы человека). Подвигом молитвенного столпничества прославился преподобный Серафим Саровский.
«Всероссийским молитвенником» назывался святой праведный Иоанн Кронштадский. Сохранилось предание о том, как он, молодой священник, только что получивший приход, возвращался с требы. Ему встретилась заплаканная женщина, которая говорила, что у нее горе и просила его молиться. О. Иоанн стал оправдываться, что, дескать, он и молиться-то не умеет. И тогда женщина с возмущением сказала: «Как же так, ведь Вы же священник!» Он устыдился своей нерешительности, пришел домой и начал молиться. Только так он стал тем, чем стал[2]. В Москве тоже были свои молитвенники — например, о. Алексей Мечев. Когда к оптинским старцам москвичи приезжали за советом, те говорили: «Что вы едете к нам, когда у вас есть Алексей!» Вспоминаю одного батюшку — о. Иоанна, который служил в Филипповском переулке на Иерусалимском подворье в пору моей юности: до войны и после войны. Он казался немного блаженным, проходя по церкви, одних благословлял не глядя, других как будто выбирал. У него было какое-то особое, непосредственное отношение к Богу. Бывало, идет литургия, народу — человек 10-15, церковь маленькая (я там очень любил стоять в углу). Он молится, возглашает ектенью: «Еще молимся о милости жизни нашея, мире, здравии, спасении… Господи! У Дарьи-то опять дочь заболела!…» Более того — «Иже херувимы, тайно образующе… Господи, да помяни Ты их!»
Подвиг молитвенного делания на самом деле является не менее общественным, чем работа по организации приютов или уход за больными. Помню, я был уже епископом, занимался издательским делом, но еще в Новодевичьем монастыре. Встречает меня как-то раз один мой бывший ученик, кандидат богословия, берет благословение, а потом говорит: «Владыка, что же вы с нами сделали!» Господи! Что я мог такое сделать? — недоумеваю я. «Вы в календаре напечатали молитву Амвросия Медиоланского. Так меня алтарница теперь каждое утро спрашивает: "А вы молитву Амвросия Медиоланского читали?"» — Он о ней раньше и не слышал! А между тем вся она проникнута пастырским духом: «Приношу бо Господи, аще изволиши милостиво презрети, скорби людей, плененных воздыхания, страдания убогих, нужды путешествующих, немощных скорби, старых немощи, рыдания младенец, обеты дев, молитвы вдов и сирот умиления. Ты бо милуеши нас всех и ничтоже от Тебе созданных презираеши. Помяни, кий есть состав наш, яко Ты Отец наш еси, не прогневайся зело и утробы щедрот Твоих не затвори от нас, Господи!… Молим Тя, Отче Святый, о душах верных преставлыиихся, яко да будет им во избавление, спасение, отраду, и вечное веселие, сие великое благочестия таинство. Господи Боже мой, буди им днесь всецелое и совершенное утешение, от Тебе хлеба истиннаго, живаго, с небесе сшедшаго, и дающаго живот мирови, от плоти Твоея святыя, Агнца нескверна, вземлюшаго грехи мира. Напой их потоком благости Твоея, от прободеннаго Твоего ребра на Кресте истекшим, да тем возвеселени, радуются во хвале и славе Твоей святей…» Когда священник внимательно читает эти молитвы, он настраивается на особое мироощущение: в сознании стирается грань между прошлым, настоящим и будущим, осознается то существенное единство мироздания, в котором каждое счастье есть общее счастье, каждая беда есть общая беда. Апостол Павел прекрасно сформулировал это в послании к коринфским христианам: мы — Тело Христово, когда страдает один член, страдают и другие члены, и даже малое становится целым в общем единстве. В нашей славянской традиции — семейной и церковной — очень высока память рода. Славянской душе свойственно просить у Господа вечной жизни не только для тех, на кого простирается наша память — до прабабушек, прадедушек, но и для всех: родных и неродных, славян и не славян, православных и не православных. Ведь все предстоят пред Господом. И широта славянской доброжелательности простирается на всех.
После революции это направление, своего рода школа, получило свое оправдание. Наших московских священников — известных и малоизвестных — отличала удивительная способность этой пастырской молитвы. Именно она давала ту силу, которая сохранила Церковь тогда, когда она находилась под угрозой полного уничтожения. Социальное служение очень зыбко. Изменилась политическая или даже материальная ситуация — и ничего уже не сделаешь. А навык молитвы — это то, что неизменно и что переходит в жизнь вечную.
Каждое богослужение — это не просто выполнение устава, это каждый раз новое творение. Был в Москве церковный чтец — Дометни Петрович. Он был лишен гражданских прав, жить ему было негде, поэтому он жил в церковном подвале, одновременно выполняя обязанности истопника. В церкви он был псаломщиком и страшно переживал, что церковный устав соблюдается не полностью. После службы он брал все свои книжки, спускался в подвал и там начинал все вычитывать заново — со всеми антифонами, стихирами, канонами.
Я помню, как собирались наши старые батюшки, дьяконы, псаломщики и начинали между собой разговор, не глядя ни в Типикон, ни в богослужебные указания: «А если так, а если предпразднество после попразднества, а если еще соединение, да третья неделя Поста — это можно, это нельзя…». Для них это была жизнь. «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше». Поэтому и каждое богослужение их было самостоятельным, законченным творением. Им, конечно, надо было и налоги платить, и семью кормить, но главное содержание их жизни составляла служба. Один такой священник впоследствии вспоминал: «Какая раньше была духовная жизнь! Во время шестопсалмия, бывало, столько было разговоров, духовных бесед!»
Всякое нарушение церковного благолепия или сокращение службы такие священники воспринимали болезненно. Хотя, конечно, и это бывало. Об этом есть старый, еще дореволюционный анекдот. Один священник говорит псаломщику: «Федотыч, меня в консисторию вызывают, так что ты уж поубористей». — «Хорошо, батюшка!» — И начинает: «Благословенно царство! Аминь. Буди имя Господне благословенно отныне и до века». Все. Кончил. — «Ты что, Федотыч?» — «Простите, батюшка, короче не могу!» А вот случай из более близкого времени. В храме ждали приезда архиерея. Все суетились, настоятель волновался. Зашел он на клирос и спрашивает: «А кто у нас часы чесать будет?» — это у него от волнения язык заплетался. Однако, часто, к сожалению, так и получается, что часы у нас не читают, а «чешут». Эти пороки нашей среде свойственны оттого, что мы не знаем, что такое красота молитвы. А вот если мы будем сначала себя принуждать, потом хотеть, потом жаждать молитвы — это будет тот подвиг, ради которого Бог послал нас на землю.
Литургика — очень трудная наука, я хорошо это знаю — сам ее года два или три преподавал. Даже мог без подготовки читать Великопостный канон. А покойный Патриарх говорил: «Все очень просто: один раз выучить — и на всю жизнь». Так он говорил, когда мы удивлялись, как это он на память произносит троицкий отпуст.
Священник — как солдат. Я всегда говорю, что все люди — работают, и только духовенство и военные — служат. Священник не принадлежит самому себе. Не случайно еще давным-давно сложилась поговорка, которую я знаю не из книжки, а слышал из живых уст: что священник «не доспи, не дообедай, знай, крести, да исповедай». Наш отец говорил, что в доме священника дверь не должна стоять на петлях.
Митрополит Питирим (Свиридов) в войну, будучи священником, с разрешения командования, следовал с частями наших войск. «Бывало, — рассказывал он, — на одном конце села еще бой идет, а я на другом уже начинаю службу». В основном, конечно, он совершал панихиды, причащал умирающих.
Как-то раз служили мы заупокойную литию о погибших воинах. Отслужили, и пошли, я выхожу последним. Подходят ко мне наши богомолки: «Владыка, что же, а записочки читать будут?» Что было делать? — «Благословен Бог наш. Еще молимся о упокоении усопших раб Твоих…»
Когда я был еще начинающим архиереем, заболел один мой священник. Я приехал к нему служить, а он встречает меня согнувшись — у него была тяжелая грыжа. «Ну, ладно, отец! — говорю, — Ты иди, болей, а я за тебя буду служить». Отслужил, как полагается, всенощную, наутро — обедню, потом — требы. Как сейчас помню: было тринадцать молебнов и семь акафистов. Отслужил и их — было уже три часа, четвертый, из меня уже дух вон, и вдруг — подходит одна прихожанка — была такая «Лена слепая», и говорит: «Владыка, а что же ты мне "Семистрельной" акафист не отслужил?» — «Да какой тебе еще акафист, побойся Бога! Сколько же можно?!!» — «Ты мне это не говори, я за двенадцать верст сюда шла!» — Ну что же? И опять: «Благословен Бог наш…»
Есть здесь, конечно, и оборотная сторона, о которой, может быть, и не очень хотелось бы говорить, но — это тоже реальность. Вот, к примеру, такой эпизод. О. Петр Сахаров, последний настоятель храма Василия Блаженного, служит литургию. Год — 1944. Он почти не может ходить. Величины он необъятной — декомпенсация — но при этом почти ежедневное богослужение. Он стоит, опираясь на престол и когда произносит возглас «Мир всем», делает это, оборачиваясь через плечо. Ноги у него все распухли, он не может ходить в сапогах и носит какие-то тряпочные тапочки. «Батюшка, — обращается к нему служительница Матрена Андреевна. — Крестины принесли!» — «Господи! Какие тебе крестины? Да гони ты их!» Перед престолом сказал! Но что еще он мог сказать, когда его уже ноги не держали?
Крестины и исповедь — самые тяжелые требы. Мне как-то в Караганде довелось крестить сразу около пятидесяти младенцев — от одно- двухмесячных до трех- и четырехлетних. И все по сорокаградусной жаре. Помещение маленькое, дышать нечем. Один, помню, вцепился мне в бороду — ручонки маленькие, не отдерешь. Когда я закончил — все, что было на мне, и богослужебное и личное пришлось повесить сушиться, — все было мокрое насквозь.
В довоенные годы «на Елоховке» — как тогда говорили — был отец дьякон. Дьякон он был хороший, но очень хотел быть священником и добился своего, настоял, чтобы его рукоположили. О. Николай Колчицкий уговорил Блаженнейшего — митрополита Сергия. Специального священнического образования у дьякона не было, и первым делом он был направлен на исповедь. Надо сказать, исповедовать ему тоже очень хотелось. Он первым приехал в алтарь, первым взял маленькое евангелие, крест и пошел к аналою. Вдруг через некоторое время возвращается он в алтарь совершенно изменившийся в лице. Положил крест и евангелие на место, сел, охватив голову руками и упершись локтями в колени, и, раскачиваясь, стал причитать: «Если бы я знал, я бы никогда не пошел в священники!»
В сороковые годы был случай. Некая дама прислала в патриархию жалобу на молодого священника. Дело было так. Она пришла на исповедь, и он задал ей вопрос: «Ну, что каетесь в своих грехах?» — «А у меня нет грехов!» — заявила она. «Ну, как же так? У всех есть грехи!» — «Ну и пусть, у всех. А у меня нет». — «Может, постов не соблюдаете?» — «Соблюдаю». — «Соседей, может быть, обижаете?» — «Соседей? Вот еще!» — «Ну, может быть, помыслы бывают?» — «Помыслы?! Нахал!!!» И тотчас направила письмо митрополиту Ленинградскому. А у меня однажды подходит к причастию старушка — лет девяноста. Спрашиваю имя. «Девица Евдокия» — шамкает она.
Неожиданности вообще подстерегают священнослужителя на каждом шагу. Вот трагикомический эпизод суровых военных лет, который передавали почти как анекдот: протодьякон приходит утром в храм и шепелявым голосом обращается к священнику: «Батюфка, профтите, шлужить не могу. Крыфа челюшть утаффила…» — Он, как водится, на ночь вынул вставную челюсть, а голодная крыса на нее польстилась.
Много сюрпризов преподносят дети. Владыка Донат Калужский и Боровский[3] рассказал один случай, который мне потом очень помог. Причащал он однажды, — и вдруг маленькая девчушка бросает ему в чашу двугривенный. Что тут делать? Он, конечно, все исполнил, как надо. А потом и у меня был такой же случай. Подходит девчушка лет семи, причастилась, и тянет ручонку в чашу монетку бросить. Я скорее чашу к себе прижал, бородой прикрыл — не успела. Это бабки их приводят причащаться, дают монетку и говорят: «Сладенького дадут, — отдай денежку». А они маленькие, не понимают, что имелось в виду, когда второй раз дают и уже не сладенького, а разбавленного бледно-розового.
Как-то к одному батюшке бабка принесла причащать ребенка. Ребенок капризничает, отворачивается. Батюшка стал ругаться: «Вот, ведь, наверное, накормила его с утра — он и не хочет!» — «Да нет, как же, как же, батюшка!» — отпирается бабка. «Прямо уж! — и, обращаясь к ребенку — Чем тебя бабушка кормила?» — «Касей!» — отвечает тот. Детей, конечно, надо постепенно приучать причащаться натощак, но это не самое принципиальное. И никогда нельзя причащать насильно — это может навсегда оттолкнуть от Церкви. Я последнее время даже ругаться стал на родителей, если ребенок капризничает: приучите сначала, давайте сладкое с ложечки, а потом приносите.
Дети вообще ужасные «предатели». Помню, году в 1937-м или скорее, в 1936-м сидим мы за столом — гости, но все свои. Идет разговор о царе, о революции. Разумеется, тихонько, почти шепотом — ведь тогда всего боялись. И вдруг один из маленьких племянников объявляет: «А я царя видел!» На него зашикали: да, мол, в книжке, на картинке, сказка о царе Салтане. А он еще громче: «Нет, настоящего, он мне вкусное давал!» Ничего себе, поправился! Еще лучше сказал. Все, конечно, поняли, что он имел в виду.
Вспоминаю случай военного времени. Церковь была очень бедной, в качестве ладана использовали не пойми что. А священник в проповеди вдохновенно говорит: «Наша молитва как благоуханный кадильный дым будет возноситься пред Господом». И вдруг — тоненький детский голосок: «Бабушка, а чем это так плохо пахнет?»
У детей очень непосредственное восприятие веры и Церкви. Сестра Александра Владимировна рассказывала то, что слышала сама: в церкви стоит маленький мальчик и молится вслух: «Господи! Помилуй маму, помилуй папу, помилуй бабушку! А Гришку не помилуй: он дерется!»
А вот случай, произошедшей в 50-е гг. в одной русско-американской семье. Маленькую девочку первый раз взяли в католическую церковь. Бабушка ее была православной и раньше прививала ей свои представления о Боге, а также о том, что хорошо, и что плохо. Вернувшись со службы, девочка категорически заявила, что больше в церковь не пойдет. Стали спрашивать, почему. «Там "Аллилуйя" поют!». «Аллилуйя» назывался популярный тогда фокстрот, а бабушка девочке уже внушила, что фокстрот — это плохо.
Я в свое время рекомендовал своим студентам, будущим пастырям, прислушиваться к тому, что говорят в храме уборщицы, да и просто народ. Чего там только не услышишь! Свечку нельзя передавать через левое плечо — думают: раз плюем через левое плечо, значит что-то нечисто. В моей молодости ничего подобного не было: передавали свечу иконе или празднику, и все равно, как. Но эти суеверия, как микробы, вползают в жизнь Церкви — некоторые потом отмирают, другие так и остаются. С одним таким новым обычаем я яростно боролся и, кажется, победил: какие-то благочестивые дамы на возглас «Мир всем» стали складывать руки, как под благословение, а потом свои же руки целовать. Я на них обрушился в проповеди — раз, другой. Даже такой аргумент приводил: вы руки-то мыли, после того, как билет в трамвае брали? Кажется, подействовало.
Апокрифическое мышление присутствует в Церкви как элемент восполнения недостатка знаний. Чем выше духовное состояние человека, тем меньше он нуждается в этом восполнении. На низшей же ступени зарождаются всякие суеверия. Конечно, суеверия суевериям рознь. Вот, например, спрашивают: а что, если живого человека помянуть усопшим, грех ли это? Я говорю: все зависит от намерения. У Бога нет ни мертвых, ни живых. За службой поминают сначала за здравие, потом — за упокой. Но бывает, кто-нибудь просит: «Ой, батюшка, забыл живого!» Ну, что делать? Сказать: «Подождите, сейчас перейду на другое поле?» И поминаю с усопшими. Но о чем я прошу? Чтобы душа была в блаженном состоянии, чтоб не было тех бед, которые бывают у человека при жизни и после смерти остаются. В этом ничего страшного нет. А если преднамеренно подают записку за живого как за усопшего, считая, что так можно приворожить — это страшный грех. Вносить в церковь пороки жизни — это хула на Духа Святого.
Нередко люди подозревают в себе какое-то действие нечистой силы и идут на отчитку. Я, признаться, никогда этого не одобрял. Во время этих отчиток начинаются всякие ужасы и человеку может стать еще хуже, чем было раньше.
Патриарх говорил, что император Николай Александрович болезненно морщился от одного упоминания слова «интеллигенция». Такое слово есть только в русском языке. Действительно, это очень сложный продукт своего времени. В интеллигенте соединяются высокий интеллект и — духовное содержание. Но, к сожалению, духовность наша интеллигенция нередко искала и ищет не там, где ее следовало искать. И сейчас все то же самое. Приходится слышать, как московская интеллигенция, точнее, ученые дамы в возбужденном состоянии продают квартиры, снимают с себя драгоценности и едут на Алтай ради какого-то Виссариона-«Христа» — бывшего работника правоохранительных органов. Я это воспринимал как дурной анекдот. Канатчикова дача, да и только. — Так ведь едут же! А все чего-нибудь особенного хочется.
Первые два три года нашей депутатской работы, все киоски в Кремле были завалены яркими книжками «Сознания Кришны». Ко мне подходили, спрашивали — стоит купить или не стоит, читать или не читать. Хорошо, хоть спрашивали! Недавно был в книжном магазине. Подходит ко мне молоденькая девочка, держит книгу «Евангелие от Толстого», спрашивает, брать или не брать. Я ответил: «Я бы воздержался». — Не взяла.
Центром подлинной духовной и исторической культуры может и должна стать приходская церковь. Помню, в семинарии самое первое задание нам дал очень опытный московский священник, который велел нам описать жизнь прихода: «Напишите, как вы себе ее представляете». Каждый написал, что думал. И одно из сочинений преподаватель даже понес к Патриарху: «Слушайте, какой человек малоподготовленный», — хотя тот студент как раз был хорошо подготовлен. Он написал, как устроен храм, как совершается богослужение, описал сопутствующие учреждения: площадку для детей, комнату матери и ребенка, даже вешалку для одежды, чтобы в дождливую погоду повесить плащ, а зимой — шубу, в которой тяжело стоять и молиться. Написал, какие цветы посажены возле храма, какой там разведен дендрарий. Ну, мы тогда, прочитав это сочинение, конечно, недоумевали: «Как это можно, когда и выжить-то Церкви трудно?» Такая же реакция была и у наших преподавателей. А между тем именно это возможно и необходимо сейчас.