- Ох, Сократ, нынче в последний раз беседуешь ты с друзьями, а друзья – с тобою.
Тогда Сократ взглянул на Критона и сказал:
- Критон, пусть кто-нибудь уведет отсюда этих женщин.
Платон. «Федон».
– Ну так и знал: женщина за рулем!
В сотый раз услышав этот возглас, составляющий неизменную часть водительского ритуала, я рискнул поинтересоваться: что произошло? Что не так сделала «белокурая бестия» на удаляющемся ярко-желтом «Жуке»? Человек за рулем задумчиво нахмурился:
– Как тебе сказать? Понимаешь, ничего она не нарушила, но только как-то это… не по-мужски.
На протяжении многих веков сильной половине человечества, при всей разности и чрезвычайном многообразии мужских типов, была присуща, как минимум, одна характерная черта – врожденная уверенность в том, что универсум человеческих интересов жестко поделен на сугубо мужские и преимущественно женские дела. Так, например, экономика в представлении древнего грека – это не более чем искусство ведения домашнего хозяйства. Частные заботы, домашние нужды, составляющие область экономического, представлялись эллину «женским делом». То, что начиналось за порогом дома – судебные тяжбы, государственное управление, война, философские беседы с заезжими софистами – образовывало сферу политического, традиционно обозначалось общим понятием «политика» и принадлежало ведению мужчины.
В некоторых случаях эта особая врожденная уверенность доходила до того, что вообще признавалась двоякая возможность исполнения всякого дела: по-мужски и неправильно.[1]
Поскольку фундаментальные формы человеческого бытия меняются всегда нехотя и с большим трудом, можно с уверенностью утверждать, что стоит только на минуту отложить в сторону льстиво-джентельменские привычки, с помощью которых мы кратчайшим путем добиваемся расположения женщин, как любому из нас еще возможно будет расслышать в себе этот древний отголосок Традиции – ощущение внутренней неловкости при виде эмансипированной женщины, чувство стыда за совершаемый ею грех против вкуса.[2]
В последние десятилетия либеральная критика все чаще и настойчивее обрушивается на вышеотмеченный элемент мужской идеологии как на один из краеугольных камней Традиции, который и без того так сильно расшатан, что все это уже угрожает целостности самого здания.
Мужчина, потерявший здоровую уверенность в своей самобытности, поистине представляет собою только руины прежнего величия: либо это агрессивный и пошлый самец, презрительно отзывающийся обо всем женском, не замечающий, что оскорбляет этим свою мать и всю женскую часть своего рода; либо выхолощенный das Mann, рассматривающий свою половую аутентичность как случайную игру природы и совсем не умеющий различить вызова и цели в некоторых особенностях своего наличного существования.
Начало кризису было положено в тот момент, когда мужчины позволили втянуть себя в дискуссии по «женскому вопросу». Допустить возможность диалектического подхода – уже само по себе означало сомнение. Не будь тех, кто не удержался в доблестном молчании, нынешний разговор о мужестве следовало бы счесть опасным и, кроме того, неприличным. Но в условиях уже осуществившегося кризиса и перед лицом возможной катастрофы мы считаем необходимым пренебречь приличиями и, скрепя сердце, в последний раз проанализируем имя мужества, с тем чтобы вернуть мужскому духу прежнюю безмятежность, правда, уже не ту, органическую и первобытно-наивную, зато обретшую союзника в виде разума и подкрепленную соответствующими философемами.
Итак, возможно ли теоретически оправдать традиционный мужской взгляд на женщину? Или придется признать в нем всего лишь «средневековый» атавизм мужской психологии? Существует ли различие функций мужского и женского в мире? Или нужно принять как норму такие феномены либерального мира как женщина-политик, женщина-воин, женщина-священник и пр.?
Как известно, апология «прав женщины» фундирована идеей равенства полов. Обратные рассуждения построены, как правило, на допущении о превосходстве мужчины в том или ином отношении. Последние теории ничуть не серьезнее первых и достойны всяческого осмеяния, как и студент, отчисленный за академическую неуспеваемость, разглагольствующий об «ограниченности» женского ума в присутствии женщины-доктора математики.
И действительно, разговоры о том, что мужчина превосходит женщину по какому-либо количественному показателю, что он сильнее, умнее, глупее, храбрее (и все прочие -ее, -ей) пора прекращать. И даже не потому, что различные «солдаты джейн» давно превзошли нас по всем показателям, которые только можно придумать. Дело в том, что сам подход – измерить мужество и женственность посредством одной и той же шкалы – по сути, заявляет о том, что никакого различия между ними нет. Что такого особенного есть в мужчине, если это есть и в женщине, пусть и в другой пропорции? Что особенного в мужестве, если это всего лишь дважды или трижды женственность? В этом случае нам вообще следовало бы провести по понятию пола бритвой Оккама как по «сущности, в которой нет необходимости»[3]. Иначе говоря, допущение о неравенстве полов ничуть не более верно, чем мысль об их равенстве, потому что и то, и другое приводит к уничтожению самого понятия пола.
Основанием хоть сколько-нибудь серьезной гендерной теории должна стать аксиома о несоизмеримости полов. Предположим, что мужество и женственность суть качественно различные величины и потому не могут быть измерены посредством одной и той же шкалы и выражены в некой универсальной системе исчислений.
Итак, вперед – к качественному осмыслению мужества. Совсем рядом, под ногами, пробный камень новой теории. Философия, судя по именному указателю в конце учебника, дело сугубо мужское.[4] Более того, мы, мужчины, внутренне одобряем такое положение вещей. Почему?
Дело в том, что мужество и женственность – это два различных способа отношения к миру. В идеальном смысле, мужчина – это ребенок, играющий в бытие. Женщина, будучи по своей природе гораздо серьезнее мужчины, в бытие не играет. Точнее говоря, для нее вообще не характерна игра. Свое существование она переживает как ответственность. Это ее способ отношения к миру. Даже традиционные игры ребенка-девочки (Дочки-матери) являются игрой только по форме. Это «игры в ответственность». Со временем игровая форма исчезает и вчерашняя девочка вместо куклы начинает пеленать уже настоящего младенца. Иначе можно сказать, что все дети играют, но только девочки взрослеют. Для мальчика повзрослеть – означает только изменить масштаб и качественный уровень игры. По существу же ничего не меняется: игра превращается в шалость, затем – в опасную шалость и вполне может закончиться подвигом.
Всем известно, как зарождался русский флот – это любимый анекдот всех русских историков. Десятиметровый деревянный бот – любимая игрушка молодого Петра и «дедушка русского флота» - до сих пор находится в выстроенном специально для него музее на берегу Плещеева озера. А его атомные внуки, говорят, до сих пор бороздят просторы и глубины Мирового океана. Детские турпоходы Эрнесто Гевары де Ла Серны впоследствии приобрели характерный запах кубинской сигары и порохового дыма и вскоре весь мир с напряженным волнением вслушался в твердую поступь «Команданте Че».
Почему мы говорим, что мужскому началу наиболее близок именно образ ребенка? Этот образ ранее уже появлялся – впервые в Евангелии[5], а впоследствии и в философской литературе: «Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребенком становится лев»[6]. Интересно, что ребенок объявляется высшей ступенью эволюции духа – он ставится даже превыше льва. Это следовало бы взять на заметку тем, кто считает, будто идея мужества должна выражаться именно в образе благородного сильного и хищного зверя. Почему же мужество превыше и полнее даже храбрости и силы? «Скажите, братья мои, что может сделать ребенок, чего не смог бы даже лев? Почему хищный лев должен стать еще ребенком? Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения».[7] Итак, где нет «невинности и забвения», игры, «святого слова утверждения», там нет и мужества – в этом случае мы имеем дело не более чем с самцом человеческого вида.
В чем состоят характерные особенности мужского и женского отношения к миру?
Вот философский факультет Московского университета. Преподавательский состав – смешанный. Студенческая аудитория тоже едва ли не на две трети состоит из девчонок. Кроме этого, к числу «агентов женского влияния» следует отнести некоторых серьезно-деловых юношей, в силу каких-то причин так и не стяжавших характерной мужской беззаботности. И все же, несмотря на это, оставшиеся десять – двадцать «мужественных» процентов явно доминируют на факультете, в них нельзя не признать хозяев, суверенно располагающих своей академической дисциплиной.
Девушки могут похвалиться в общем более высокой успеваемостью и в их рядах чаще случаются красные дипломы. Однако вряд ли они оказываются способными воспринять во всей полноте проблему первоначала сущего – имеющую, подобно всем остальным подлинно философским проблемам, экзистенциальное измерение. Проще говоря, женщина может задаться философским вопросом, но она не способна всерьез мучиться им. Фалесова вода? Гераклитов огонь? Анаксименово беспредельное? Присмотритесь к студентке-философине – вот она сдает экзамен, ответы на вопросы профессора часто сопровождая смущенной полуулыбкой. Весь ее вид в этот момент будто говорит: это не я так думаю – это он, древний грек; это он придумал все это, все эти смешные проблемы. Впрочем, возможен несколько иной вариант – научный пафос историка, доксографа, беспристрастно и педантично излагающего заданную тему. И вообще, насколько я мог заметить, девушки никогда не обсуждали промеж собой профессиональные вопросы просто так, безотносительно к прошедшему или предстоящему экзамену.
Женщине в ее любви к мудрости не хватает экзистенциальной искренности. Возможно, поэтому мудрость не спешит ответить ей взаимностью.
В преподавательской среде дело обстоит схожим образом. Лекции преподавателей-женщин в большинстве случаев отличаются богатой фактологичностью и особой гладкостью слога. Эта гладкость как раз и настораживает, если речь идет о предметах философских.
Дело в том, что философ, в отличие от литератора, не ставит себе риторических задач. Его цель – как можно более точно и ясно изобразить живую идею. Философ не творец идеи – он ее слуга и достигает тем большего успеха, чем сильнее привязывается к Истине и чем скорее забывает все свое. Философ – это юродивый стиля. Поэтому с точки зрения подлинного любомудрия, подозрителен всякий человек, не принесший в жертву истине свою репутацию утонченного ритора.
Академик Майоров, подобно Сократу, почти ничего не написал, за исключением, может быть, того минимума, к которому обязывало его профессорское звание. Возможно, это было проявлением характерной философской неприязнью к стилю. Что же касается экзистенциальной искренности, то он настолько увлеченно играл в Платона, что забывал сам себя и мог читать лекцию, обратившись к пустому залу, а приступая к разбору учения Аристотеля, всегда предупреждал, что «это, конечно, не Платон...» Те, кто был способен увлечься его игрой – десять «мужских» процентов аудитории – подобно ученикам Пифагора, видевшим золотое бедро у своего учителя, в один голос уверяли, будто в тот момент, когда профессор говорил об идее Блага, на его лысеющей голове сам собою появлялся лавровый венок, а книжка в руке делалась чем-то подозрительно похожим на лиру.[8] Большинство неспособных это увидеть, к которым, увы, относился и я, попросту не ходили на его лекции. Тяготея к женскому способу отношения к миру, мы не могли тогда положительно решить для себя вопрос: зачем мне это нужно? Так, подобно нам, многие, будучи не в состоянии понять бескорыстие игры, по-прежнему склонны искать в ней какую-то непонятную цель.
Вопрос о цели представляется крайне важным, ибо это и есть первая точка размежевания мужского и женского. Серьезность женщины выражается, в частности, в тотальном целеполагании. Ответственное отношение к миру не терпит игры и уничтожает саму ее возможность именно потому, что на каждом шагу ставит вопрос «зачем?» и каждое действие оценивает с позиции целесообразности. Игра же по сути своей бескорыстна. В самом деле, зачем ребенок строит дом из кубиков? Ни за чем. Просто это занятие отвечает некоторым особенностям его внутреннего устроения. Ребенок не может не играть – он радиирует и заражает окружающих самим духом игры.
Именно вопрос «зачем все это надо?» есть тот спазм, который парализует женский ум (своей потенциальной мощностью, возможно, даже превосходящий мужской) и начисто отсекает способность к философствованию и теоретическим наукам.
Это наблюдение было сделано случайно. В один прекрасный день я стал свидетелем того, как мой университетский товарищ и близкий друг, логик по специальности и к тому времени уже добившийся определенных результатов, терпеливо, но безуспешно пытался объяснить супруге суть своих занятий. Жена его училась курсом младше и впоследствии окончила университет с красным дипломом, так что нельзя сказать, будто ей не доставало ума для понимания хитросплетений математической логики. В тайном заговоре буквочек латинского алфавита, в строгом соответствии с которым они то исчезали, то вновь появлялись в витиеватых формулах, она, без сомнения, мучительно не понимала что-то совсем иное, и ей явно не хватало характерной мужской способности играючи забываться и тем самым безопасно обходить проклятый вопрос «к чему это вообще»?
Различие функций мужского и женского определяет характер присутствия мужчины и женщины в науке и философии. Женщина собирает, систематизирует, преподает. Мужчина придумывает, изобретает, сочиняет. Это оказывается возможным, благодаря «детской» способности делать все играючи, не анализируя перспектив. Так, своим современным техническим могуществом человечество во многом обязано счастливой праздности эллинов, которые «от делать нечего» предавались бессмысленному занятию – играли «в мудрость» – принимались чертить на прибрежном песке геометрические фигуры и, целыми днями задумчиво всматриваясь в них, открывали то зависимость гипотенузы от катетов, то несоизмеримость стороны квадрата с его диагональю. В этой праздности, как в бесконечной прямой, растворялось и бесследно исчезало великое множество разных, но неизменно требующих определенности и конечности[9] вопросов-отрезков «к чему это приложить?» и «зачем все это нужно?» Наука начиналась как типичная игра, со своей интригой, с таинственным узнаванием своих-чужих, с ритуалами и символами.[10]
Таким образом, доминирование мужского начала в науке и философии, представляется, скорее, закономерностью, нежели случайностью или следствием «шовинистического заговора». Женская «ответственность» просто-напросто не смогла бы создать науку. Кроме того, вряд ли женщине было бы интересно всю жизнь заниматься каким-либо делом, не имея гарантий его результативности. А ведь открытие совершает далеко не каждый ученый. И оригинальную теорию удается создать не всякому философу. Что же может быть мотивом для бесперспективного дела? Что может компенсировать все труды и время, проведенное в лабораториях и библиотеках, если, в конце концов, так и не удалось сделать великого открытия? Только сам процесс, если он переживается как игра.
Однако, наука и философия – это далеко не самые важные функции мужества. Если мы и атланты, то это совсем не то небо, которое держим мы на своих плечах. Есть кое-что несравненно более ценное – то, что никак нельзя уронить.
Ребенок, играющий в бытие, является непосредственным зачинщиком истории. Потому история – мужское пространство. Возможно, на это намекал Ницше, говоря: «чтобы кто-нибудь не подумал, что я всерьез сравниваю историю с вечно-женственным, считаю нужным подчеркнуть, что я рассматриваю историю как нечто вечно-мужественное».[11]
Генетическую связь истории и мужества в первую очередь переживает тот, кто завязывает серьезные отношения с женщиной. Юноша, почувствовав интерес к однокласснице, сначала задается вопросом «чего хочет женщина?» С этого момента в нем начинается серия духовных трансформаций – поиск себя. Однако сегодня, увы, этот поиск все чаще заканчивается разочарованием. В мужской среде приходится слышать сетования на некоторую порчу, постигнувшую прекрасную половину. «Женщины потеряли женственность!» «С ними все труднее становится управляться!» Потеряв характерное переживание себя как субъекта, мы склонны усматривать причины происходящего во вне и потому забываем, что женщина, как зеркало, лишь отражает того, кто стоит перед ней. Женственность оскудевает по мере истощения в мире мужества. А последнее в свою очередь напрямую связано с тем, что все больше существ мужского пола уходит в оппозицию к истории.
Все дело в том, что мы слишком загостились в женском царстве – мире вещей. Даже добившись в этом царстве известного положения, мы ничего не выигрываем. Так многие из нас, имея возможность подарить любимой дорогое авто или яхту, в ответ сталкиваются лишь со скучающей тоской, притаившейся в прекрасных глазах. Женское сердце невозможно до конца насытить «брюликами». Его можно наполнить только трагическим духом истории.
Приведем кино-пример. В прошлом году в российском прокате появился фильм Николая Лебедева «Звезда», снятый по одноименной повести Эммануила Казакевича. Думаю, всякому советскому человеку с отрочества известен сюжет: группа разведчиков под командованием лейтенанта Травкина получает задание пересечь линию фронта, получить данные о расположении войск и намерениях противника. В это время в подразделении связистов появляется пополнение в лице семнадцатилетней радистки Кати Семаковой, которая с характерной для военной поры быстротой и решительностью влюбляется в молодого офицера. Девушке поручают держать связь с разведгруппой по рации.
Все действие фильма пронизано этой молитвенной связью двух любящих сердец: невидимый лейтенант, лишенный в целях конспирации даже собственного имени и временами, всегда внезапно, выходящий на связь под кодовым именем «Звезда» (древний мужской архетип), в захватывающем и блистательном подвиге балансирующий на краю гибели, и – забывшая пищу и сон радистка (ее позывной – «Земля» – традиционно женский архетип), беспрерывно, повторяющая в эфире кодовую фразу: «Звезда! Звезда! Я – Земля! Ответьте Земле!»
Передав в штаб бесценную информацию, герой достойно завершает подвиг гибелью.
В последний раз услышав родной уходящий голос в трубке рации, девушка принимает два предельно радикальных решения. Об этом зрителя извещают фразы о дальнейшей судьбе Кати Симаковой, будто ненароком сказанные в заключение капитаном Барашкиным, погибшем под Вислой: «После войны Катя вернулась в свой маленький городок, где работала в местной школе учительницей истории. Замуж она так и не вышла».
Первое связано с выбором занятия – учительница истории. Возникает вопрос: почему истории? Почему не математики, не биологии? Ведь, как сказано, перед нами семнадцатилетняя выпускница средней школы, причем не специализированной гимназии, где из восторженного первоклашки уже строгают образцового банковского работника или специалиста по земельному праву, а обычной советской средней школы. Ответ представляется очевидным: она попала под обаяние подлинного мужества.
В мире женщина распоряжается предметами и обживает пространство, мужчина больше дорожит событиями и стремится завладеть временем. От всякого человека всегда остается хоть какое-нибудь наследство. Почивший художник оставляет после себя картины, банкир – деньги. Когда умирает ребенок, играющий в бытие, от него не остается ничего кроме истории. Что и произошло с лейтенантом Травкиным.
Близкие люди обычно стремятся сохранить вещи оставшиеся после смерти любимого человека. Это могут быть совершенно лишние в хозяйстве предметы, но они выполняют роль священной реликвии. Это его вещи и они напоминают о нем. Так Катя, которую по праву можно назвать самым близким к разведчику человеком, стала хранительницей подлинно мужского наследства – учительницей истории.
Кстати сказать, моя старенькая школьная учительница истории имела мужа-офицера. Она, хотя и относилась справедливо ко всем своим ученикам, тем не менее, признавалась, что ей гораздо интереснее работать с «мальчишескими» классами, нежели с «девчачьими».
Вряд ли этот интерес носит случайный характер. Закон единства и борьбы противоположностей требует противопоставить женской ответственности игру в бытие. Привлечь к себе женщину может и «повзрослевший мужчина, способный нести ответственность», но всерьез покорить ее способен только «ребенок». Этим, возможно, объясняется странная тяга женщин к революционерам, прочим интересным историческим фигурам и даже бесчувственным философам вроде Иммануила Канта.[12] Так жена Че Гевары, Алейда Марч, «с которой он познакомился, когда партизанил на Кубе, призналась ему как-то, что, влюбившись, сразу поняла: если она хочет его заполучить, то должна записаться в отряд. Она так и сделала. Он тогда еще удивлялся: такая красавица - рвется бродить с ним по горам?»[13] Кроме Алейды, была еще немка Ита, знаменитая подпольщица под псевдонимом Таня, погибшая во время боливийского похода. Вот знаменитая фотография со свадьбы Че: бородатые партизаны в пыльном камуфляже и между ними женщины, неброско одетые, но радостные, счастливые своими мужчинами. Похожие женские образы можно обнаружить и в работах Генриха Гофмана.
По сей день многие гадают: что стало причиной фанатичной любви миллионов немцев к Адольфу Гитлеру? И что побуждает сегодня многих русских подростков, причем зачастую неглупых и образованных, брить головы и вступать в организации неонацистов? Серьезные историки, вроде Уильяма Ширера, отмечая необычайную популярность лидера НСДАП у женщин[14], недоумевают: как можно любить «чудовище», вроде Гитлера?
Этот феномен можно объяснить исходя из нашей теории. Трагический дух истории - подлинно мужское обаяние - вот что может быть оправданием проклинаемому все миром Гитлеру, о котором знала Ева Браун, вышедшая замуж за поверженного уже диктатора за день до его самоубийства. «Германия без Гитлера непригодна для жизни» - говорила она, объясняя решение добровольно расстаться с жизнью после поражения своего мужчины. Скорее всего, мысль сделаться учительницей истории просто не пришла ей в голову.
В последнее время это переживание – тоска Кати Семаковой и Евы Браун – все больше доминирует в мире. Минувшего cедьмого ноября (как, впрочем, и в некоторые другие праздники) на улицах Москвы можно было встретить множество женщин со странной тоской в глазах: старушка, прижимающая к себе портрет Сталина, слабеющим дыханием оживляющая какие-то задорные песни времен утренней зари коммунизма; знакомая девушка, преподнесшая мне в подарок красный флажок с изображением Че Гевары и надписью по-испански: HASTA LA VICTORIA SIEMPRE[15] – жест, обнаруживающий ожидание от меня чего-то – ожидание, возможно, даже неосознанное.
Показательно то, что не изображения Ленина или серпа и молота помещены на новых красных знаменах. Та конкретная история уже закончилась и не имеет продолжения. Осталось то, что неизменно остается всегда (siempre) – сам дух истории и его символ – ребенок, играющий в бытие. Отказавшись от всех государственных постов Кубы, как и от самого кубинского гражданства после победы, Че Гевара стал олицетворением не какой-то конкретной революции, а самой идеи революции, а красные флажки с его изображением – выражением чистого революционного духа, не нашедшего еще конкретно-историческую форму. Этот флажок до сих пор находится у меня и источает силу символа. Это постоянное напоминание о том вызове, который бросает судьба всякому младенцу мужского пола, сколько бы лет ни прошло от момента его рождения.
Сегодня ответить на этот вызов еще более необходимо, чем когда-либо. Дело в том, что ответственное женское начало является естественным противовесом игре в бытие и неизменно спасает мир от слишком зашалившегося ребенка. Однако противовес, если ничем не ограничен, может вообще парализовать всякое движение. В самом деле, мир не так давно имел очередную возможность убедиться в том, что чрезмерно усилившееся мужское начало и неуемная воля к истории стремится уже уничтожить себя самое (нацистская Германия). Женское начало спасло нас от окончательной катастрофы, но какой ценой! Маятник качнулся в обратную сторону и если в середине XX столетия мир стал опасно мужским, то к исходу века он уже сделался нестерпимо женским.
Характерный эпизод, наглядно демонстрирующий суть описываемого конфликта, мне довелось наблюдать на праздновании Дня танкиста в Кубинке, где размещается крупнейший в России музей танков. Мальчик лет шести – семи тянет маму к очередному ангару с техникой:
- Пойдем, пойдем! Здесь самые большие! Смотри, как красиво!
- Не может оружие быть красивым, - назидательно говорит мама, - оно убивает!
Представляется совершенно нормальным, что мама не способна разглядеть красоту оружия, потому что для этого нужно увидеть в нем символ, а не только средство. Покоробило меня в этой ситуации то, что именно ее суждение осталось последней истиной. Мальчик, не имея возможности спорить с родительницей, замолчал. Но где, спросим, был в это время его отец? Перед каким телевизором просидел он тот момент, когда в нем – может быть, во второй и последний раз в жизни – была такая острая нужда?
Так чрезмерная женскость культуры быстро усваивается в наше время даже теми, кто, казалось бы, призван к мужеству в первую очередь, и выражается, прежде всего, в утробной неприязни к истории. Либеральная журналистика любит порассуждать о «красно-коричневых» или о «православном большевизме», не особо стесняясь тем, что «красные» все время жестко конфликтовали с «коричневыми», а большевизм пытался подавить православие.
В контексте нашего разговора совсем не праздный вопрос: как возможно переживать враждебность сразу к обоим историческим полюсам?
Дело в том, что всякая революция или война в первую очередь обостряет отношения двух во всякое время и во всяком месте существующих классов: первый включает в себя тех, кто делает революцию; второй - тех, кто ее боится; первый объединяет тех, кто тоскует по истории; второй - тех, кто не хочет влипнуть в историю. Косвенным образом на это указывает то обстоятельство, что в революционное время понятие «классового врага» практически никогда не совпадает с понятием врага фактического. В литературе, так или иначе касающейся событий семнадцатого года, можно найти множество упоминаний о дворянах, «с восторгом принявших революцию», а равно и о крестьянах, отказывающихся «идти на волю».
О существовании двух названных классов напоминает обострившийся в последнее время конфликт интерпретаций, суть которого сводится к вопросу о том, что считать историей. Если одни предпочитают говорить о победах, то вторые - о жертвах; первые - о достижениях, а вторые - о цене, которую пришлось за это заплатить.
Принимая во внимание факт существования этих двух классов, мы уже не задаемся вопросом об исторической победе православия или большевизма, немецких националистов или коммунистического интернационала. Мы знаем, что независимо от того, кто победил в истории, есть сила, которая стремится победить саму историю, окончательно заперев ее в учебниках, музеях и памятниках. Так по завершении Второй Мировой войны большая часть государств Европы – а после развала Союза и Россия – перестали быть субъектами мировой истории. Государства превратились в «предприятия, производящие услуги населению».
Вот только несколько штрихов, чтобы наглядно изобразить масштабы кризиса. Мир проникнут женским страхом войны, его тошнит при виде крови. Подобно казачке, прячущей «с глаз долой проклятую саблю», он старательно музеифицирует еще живые, не стершиеся символы, пытаясь «обезопасить» человека от источаемого ими обаяния и силы. После Второй мировой войны мир стал напоминать покои больного: поминутно то там, то сям раздается сердитое шиканье и раздраженное требование тишины политкорректности.
Всеобщими усилиями сворачивается публичное пространство: нас настойчиво уговаривают покинуть гимнасии и палестры, форумы и Ареопаг, оставить излюбленные площади и насиженные портики. Нам настойчиво внушают: «главней всего погода в доме». Само слово «политика» сделалось ругательным и новоявленные политики спешат засвидетельствовать, что они «занимаются делом, а не политикой».[16] Повсюду слышен ласково-завораживающий голос сирен, зазывающих нас вернуться «домой». И вот новейшие аргонавты уже послушно плетутся на зов, не понимая еще, что гораздо более счастливой участью для них была бы гибель в опасном походе, в сфере политического, потому что дом – это чужое пространство, дом – это экономика, где нельзя уже остаться аргонавтом, а непременно нужно превратиться в эконома, в женин хозяйственный придаток, в «кошелек» или «папика», как, по свидетельству некоторых женщин, они с недавних пор именуют между собой своих самоуверенных мужей и любовников.
И все же на фоне разложения предыдущих поколений в среде новых людей проявляется тенденция к положительной праздности.
Это не то банальное и пошлое тунеядство, которое произрастает из врожденной лени или социальной недееспособности. Истоком этой праздности является ощущение того, что мы «призваны сражаться, а не трудиться»[17]. Здесь опытный антрополог может разглядеть симптомы типичной мужской болезни. Это недуг, поражающий ноги, и – если верить народному сказанию – на тридцать лет приковавший к печи Илью – русскую славу и посадскую гордость города Мурома.
Периодически в мире наступают времена, когда мужчина бывает болен – «сиднем сидит» на той или иной «печи». Исцеление происходит всегда неожиданно и обычно бывает связано с какой-нибудь катастрофой: появлением в лесу Соловья-разбойника, неудачным штурмом каких-нибудь казарм на Кубе или началом Мировой войны.
Женское начало переживает свой антипод как некоторую постоянную опасность. И действительно, мужчина опасен, его игры могут причинить беспокойство. Поэтому современный, преимущественно женский мир всеми силами старается истребить из себя всякие начатки мужества.
Однако в противостоянии двух противоположных начал окончательной победы быть не может. Мужество неуничтожимо и часто то, что в начале жизненного пути является как вызов, на склоне лет приходит уже как упрек.
Так, солидный управляющий нефтяной компании, очередным утром сбривая с щек проступающую было седину, вдруг понимает, что существует два совершенно различных способа существования: быть и работать.
Ребенок всегда стремится быть – быть защитником справедливости, архитектором Нового Кремля, великим путешественником. При неправильном взрослении, модус его существования незаметно теряет элемент миссии и человек просто начинает работать – начальником ОВД, прорабом на стройке или торговцем-челноком, ходящим «за три моря» в надежде увидеть … какой-нибудь модный и перспективный фасон.
Сказанное не стоит понимать как призыв к тотальной праздности. Подлинный аристократизм духа не гнушается при случае никаким трудом. Ему невыносим не сам труд, а существование, полностью, без остатка растворенное в труде, отождествленное с выполнением какой-то социальной функции. Спиноза, как известно, перебивался случайными заработками, но вряд ли его можно назвать шлифовщиком стекол. Тракторист, ушедший в 1941 году в направлении западных границ Советского Союза, тоже не остался трактористом. Суть произошедшей с ним метаморфозы передает лаконичная надпись под одним из каменных барельефных ликов на Мамаевом Кургане: «Когда-то и они были простыми смертными».
Есть детский вопрос «на засыпку»: «кем работает царь?» Он отчасти передает тот конфликт, о котором мы говорим. Так юноша, искушаемый голосом мужества, чувствуя какую-то иную возможность в самой абсурдности вопроса «кем работал Сократ? Че Гевара? Пересвет?», до поры до времени прибегает к положительной праздности, предпочитая слыть тунеядцем, потому что невозможно сделаться «мерчандайзером в клининговой компании», не сломав в себе предварительно самого духа мужества – духа, который стремится быть, то есть царствовать, пусть даже в качестве рядового солдата или монастырского трудника. В церковной среде сплошь и рядом встречаются вполне трудоспособные и неленивые мужчины, проводящие жизнь в странствиях из монастыря в монастырь. У кого-то они вызывают презрение.
В этой мещанофобии и произрастающей из нее положительной праздности можно разглядеть первые признаки возрождения подлинного мужества, которое должно, наконец, придти на смену той «турецкой болезни», которая выражается в аффектах самца и только по неведению принимается за мужество.
Это не может не радовать, ибо мир, лишенный мужества скучен и лишен символического измерения. Ритуалы и музыка в нем не процветают. Женщины и экономы могут, конечно, при известном усилии достичь богатства и процветания, никогда им не удастся, подражая Платону, спроектировать идеальное государство и построить свою Атлантиду. Их время – это бесконечная вереница похожих друг на друга «дней сурка». Женский мир – это мир без легенд.
Потому мужская история должна продолжаться.
[1] «В трех или четырех цивилизованных странах Европы можно с помощью воспитания в течение нескольких веков сделать из женщин все, что угодно, даже мужчин, конечно, не в половом смысле, но все же во всяком ином смысле… Но как мы выдержим созданное этим движением промежуточное состояние, которое само, быть может, продлится несколько веков и в течение которого женские глупости и несправедливости, их древнейшее состояние, будут еще преобладать над всем позднее приобретенным и внушенным через воспитание? Это будет эпоха, когда основным мужским аффектом станет гнев – гнев о том, что все искусства и науки затоплены и загрязнены неслыханным дилетантизмом, философия загублена умопомрачающей болтовней, политика стала более фантастической и партийной, чем когда-либо, общество находится в полном разложении, потому что хранительницы старых нравов стали сами себе смешны и во всех отношениях хотят стоять вне традиций». – Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов. Ф. Ницше. Соч. в 2-х тт. Т. I. М, 1997. С. 425 – 426.
[2] Вот как это выразилось у классиков:
Не дай мне Бог сойтись на бале
Иль при разъезде на крыльце
С семинаристом в желтой шале
Иль с академиком в чепце.
А. Пушкин. Евгений Онегин.
«Женщине, у которой, как у г-жи Дасье, голова полна греческой премудрости или которая, подобно маркизе Шатле, ведет ученый спор о механике, не хватает для этого только бороды — борода, быть может, еще отчетливее выразила бы глубокомыслие, приобрести которое стремятся такие женщины». – Имануил Кант. Наблюдение над чувством возвышенного и прекрасного.
[3] Некоторые «теоретики», отвечая на вопрос «почему рыбы плавают, а птицы летают», в свое время придумывали понятия «рыбность» (основное свойство всех рыб) и «птичность» (свойство птиц), посредством которых объясняли особенности поведения этих тварей. Нетрудно увидеть, что здесь уже начинается вырождение научного знания. Противостоять этому и было в свое время призвано методологическое требование, гласящее: не нужно умножать сущности без необходимости – требование более известное как «бритва Оккама».
[4] Справедливости ради следует назвать упомянутых Диогеном Лаэртским пифагорейку Феано и насельницу эпикурейских рощ Фемисту. Однако первая была женой Пифагора, а вторая – Леонтея Лампсакского, тоже эпикурейца, так что их интерес к философии, скорее всего, объясняется внешними причинами.
[5] «Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное». (Мф. 18: 2 -3).
[6]Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. Ф. Ницше. Сочинения в 2-х тт. Т. II. М, 1997. С. 18.
[7]Там же. С 19.
[8]О нем ходило множество самых невероятных легенд. Говорили о том, что в юности он не начинал экзамен, прежде громогласно, на театральный манер, не прочитав перед трепещущей аудиторией избранные стихи из гомеровской «Одиссеи» (по-гречески), причем действо сопровождал игрой на скрипке кто-то из студентов.
[9]«Конец» по-гречески telos, что одновременно означает «цель».
[10]У Пифагора были особые знаки: огонь ножом не разгребать; через весы не переступать; на хлебной мере не сидеть; сердце не есть; ношу помогать не взваливать, а сваливать; изображения бога в перстне не носить; переходя границу, не оборачиваться. «Этим он хотел сказать вот что. Огонь ножом не разгребать – значит, во владыках гнев и надменный дух не возбуждать. Через весы не переступать – значит, равенства и справедливости не переступать. На хлебную меру не садиться – значит, о нынешнем и будущем заботиться равно, ибо хлебная мера есть наша дневная пища. Сердца не есть – не подтачивать душу заботами и страстями. Уходя на чужбину, не оборачиваться – расставаясь с жизнью, не жалеть о ней и не обольщаться ее усладами». «…Ибо велика была сила его дружбы и когда он видел человека, знакомого с его знаками, то принимал его тотчас в товарищи и делал себе другом». – Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М, 1998. С. 311 – 312.
[11]Фридрих Ницше. О пользе и вреде истории для жизни. Ницше Ф. Собр. соч. в 2-х тт. Т. I. С. 190.
[12]См. Жан-Батист Ботюль. Сексуальная жизнь Иммануила Канта // Логос № 2 (33) 2002 г.
[13]Антонина Варьяш. Последний бой команданте // Караван историй. Апрель, 2002 г.
[14] Эта симпатия зафиксирована многочисленными письмами и частными откровениями Карин Геринг, Магды Геббельс, Гертруды Шольц-Клинк, Гели Раубаль, Генриетты фон Ширах, Лени Рифеншталь. Причем множество свидетельств относятся ко времени провалившегося «Пивного путча», т. е. к тому времени, когда статус рейхсфюрера еще не сложился, а победа национальной немецкой идеи существовала только в воспаленном воображении заключенного Ландсбергской крепости.
[15]Всегда до победы!
[16] Между тем, человек, который не имеет сверхценности в сфере политического, неизбежно обретает ее в области экономического. Иными словами, кто не строит Великую китайскую стену, тот растаскивает ее по кирпичикам и тащит в дом, чтобы сложить из них садовую дорожку для своей госпожи – Женщины. Чиновник, публично отказывающийся от наличия у него политических интересов, тем самым во всеуслышание признается, что он вор и к тому же эконом, всецело подчиненный частным, домашним, жениным интересам.
[17] «Я призываю вас не к работе, а к борьбе. Я призываю вас не к миру, а к победе. Да будет труд ваш борьбой и мир ваш победою!» - Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. Ф. Ницше. Соч. в 2-х тт. Т. II. М, 1997. С. 34.