Отец Георгий, поужинав, собирался посмотреть книги, что накануне друзья привезли ему из столицы. Только он было открыл верхнюю, самую толстую, заманчиво пахнущую свежим типографским клеем, как раздался поздний звонок на его мобильный телефон.
– Да, я, дома. Конечно. Приезжайте.
Уже через полчаса батюшка в облачении, с неизменным чемоданчиком на коленях, трясся по проселочной дороге, устроившись на месте рядом с пожилым водителем.
– Куда едем? – спросил отец Георгий.
– В Авдеевку, это недалеко.
– Знаю. Дорога туда – все кишки вытрясешь. Кто умирает? Из ваших, местных?
– Нет, москвич один, дача у него здесь, в деревне. Лет 65, не старый еще. Долго болел. Лечился, года четыре, наверно, не меньше.
– Верующий?
– Не знаю. Мы с ним эту тему не поднимали.
– Почему мне позвонил? Никольский храм к Авдеевке ближе будет.
– Сам попросил. Говорит, однажды заезжал к вам в церковь. Видать, что-то его зацепило.
– Каким он был? Я имею в виду, что он за человек по натуре?
Водитель пожал плечами.
– Неразговорчивый был мужик, суровый. Стакан выпьет, это еще до болезни, в себе замкнется, слова из него не вытащишь. А так – ничего особенного, как все.
– Ко всем священника не зовут, а к нему позвали. Значит, все-таки «не как все».
– Не знаю. Увидишь, сам решишь.
Подъехали к дому. Просторный деревенский пятистенок, хорошо срубленный. В большой комнате на диване, полулежа, облокотившись на спинку, сидит мужчина. Ему тяжело, он болен. Улыбается изможденной улыбкой:
– Батюшка, ты уж не сердись, выдернул тебя из дому на ночь глядя. По нашей дороге трястись заставил. Прости, до завтра не подождал. Просто время для меня идет уже на часы.
Он посмотрел в сторону окна и спросил:
– Как там, на дворе? Я уже давно не выхожу на улицу.
– Холодно, – зябко поежился батюшка. – Май, а снег, словно потерялся во времени. Уже цветы распустились, а он ничего не хочет понимать.
– Боюсь, что весна вообще никогда не наступит. Апрель, май – нечего их ждать в этом году. Февраль. Все продолжается и продолжается февраль. Какое сегодня число?
– Двенадцатое мая.
– Вот, а на моем календаре все еще сто первое февраля. Боюсь умереть, так и не дождавшись теплых дней. Знаешь, как обидно.
– Но цветы, несмотря на холода, уже распускаются.
– Распускаются, только в холоде они не пахнут. Батюшка, я тебя вот зачем позвал. Совесть неспокойна, грызет она меня. Может, вспомнишь, как-то был я у тебя года два назад. Зашел, в храме никого. Я еще спросил, как можно попросить прощения у тех, кого уже нет здесь, на земле? Ты сказал, нужно покаяться. Два года я об этих твоих словах думаю. Что значит – «покаяться»? Перед кем? Перед усопшим? Тогда твоя помощь мне не нужна. Съездил на могилку и попросил. А если перед Богом, так в Него еще поверить надо. Как без веры каяться?
Поехал на кладбище, заплакать хотел. Не получается. Я тогда уже болел и понимал, что времени у меня в обрез. Два года я мечтал о том, чтобы поверить. Сейчас мне кажется, я готов покаяться, тем более что мое время закончилось.
Я родился в семье фронтовика. Отец, инвалид войны, умер вскоре после моего рождения. Мама растила меня одна. Единственный ребенок. Неудивительно, что я стал сосредоточением всей ее так и не реализовавшейся любви. На самом деле, ей бы троих таких, как я, а то и пятерых. Еще бы и внуков дождаться. На всех бы ее хватило. А так – вся эта лавина маминых чувств обрушилась на одного меня. Сыночек любую мамину заботу воспринимал как само собой разумеющуюся.
Понятно, что я рос избалованным, самовлюбленным ребенком. Закончил школу. Успевал так себе, но вместо того, чтобы мне отправиться служить в армию, мама сделала все, чтобы ее сыночек поступил в университет. Учился плохо, без интереса. С учебы меня вышибли с последнего курса, правда, с возможностью восстановиться через год. Но меня тут же заграбастали в армию.
Мама искала возможность остаться мне служить где-нибудь рядом с Москвой, но, видимо, что-то не срослось, и меня на два года отправили охранять знаменитый ракетный полигон Капустин Яр. Вдобавок меня занесло еще на Байконур.
Если кому доставались десять суток свободы, так только взамен на смерть близких людей
Потом слышал, как некоторые мои знакомые, вспоминая время, проведенное ими в армии, называют его самым лучшим в их жизни. У меня же все наоборот. Самое страшное время – это время на Байконуре. Место вообще гиблое. Постоянная нехватка пресной воды, и вообще любой воды. Еда. Кормили нас отвратительно. Но самое страшное – это палящее солнце летом и пронизывающий до костей ледяной ветер зимой. Минус двенадцать, казалось бы, не так много, но – ветер. Внезапный и беспощадный. Я замерзал даже в тулупе. Отпусков не давали вообще. Попасть на родину всего-то на десять суток, не считая дороги, для нас становилось несбыточной мечтой. Если кому и доставались вожделенные десять суток свободы, так только взамен на их личную трагедию – смерть самых близких людей.
Помню, одному парню из нашей роты пришел подтвержденный военкоматом вызов на похороны отца. Он уехал, а я в ту же ночь заступил на пост. Хожу по периметру, думаю о моем товарище и понимаю: я ему завидую. Завидую тому, что у него умер отец, и тому, что он вырвался из этого ада, в котором мне предстояло провести еще целый год.
Мне нужен был отпуск, очень нужен. Я, недавний столичный студент, избалованный бездельник, в тот момент находился на грани срыва. Мне казалось, еще немного – и я сотворю что-нибудь непоправимое. Не помня себя, я закричал:
– Мама! Ты же любишь меня больше всего на свете! Я так не могу. Мама, спаси меня, своего единственного сына! Мама, если бы ты умерла, я бы получил отпуск и поехал в Москву! Как хорошо там, в Москве! Мама, я тебя умоляю! – И заплакал.
Прокричал и ужаснулся, что я такое кричу?! О чем прошу? Я уже взрослый человек и сам обязан отвечать за свою собственную жизнь. При чем здесь мама?!
Вечером следующего дня я уже и забыл о моей ночной минутной слабости. А еще через месяц мой ротный командир вызвал меня к себе и сообщил о трагической смерти моей мамы. Ей было всего только 44 года. Два дня назад она, переходя дорогу, случайно попала под машину, и теперь мне предстояло ехать хоронить ее в Москву.
Через месяц ротный командир вызвал меня и сообщил о трагической смерти мамы
Ни во время похорон, ни после я не вспоминал о моей отчаянной просьбе, а если и вспоминал, то не придавал ей значения. Только потом, когда у меня появились собственные дети, и тем более внуки, на память все чаще и чаще стали приходить мои отношения с мамой. Я стал понимать, почему она так безропотно терпела мой эгоизм. А все потому, что она меня любила. Слишком сильно, потому и баловала, а с мальчиком так нельзя.
Однажды, в какой-то миг, я подумал, что если вдруг для спасения кого-то из моих детей или внуков мне понадобится пожертвовать собственной жизнью, то я, не задумываясь, пойду до самого конца. Тогда-то я отчетливо вспомнил ту ледяную байконурскую ночь, мое отчаяние и безумную просьбу о смерти моей мамы. А она, будто услышав меня, пожалела и, согласившись, умерла.
Как бы я ни любил своих детей и как бы хорошо они ко мне бы ни относились, но за меня никто из них умирать не станет. Во-первых, это противоестественно, и потом, дети всегда эгоисты, да и мы, взрослые, не примем от них такую жертву.
Мне почему-то стало стыдно дарить маме цветы. Ей никто никогда больше не дарил цветов
Мама – единственный человек на всей земле, который любил меня до смерти. Я взглянул на себя ее глазами, на того, каким я был раньше, ощутил себя на ее месте, и в ту самую минуту во мне проснулось чувство, которое мы называем совестью. Стал вспоминать, как я относился к маме. После смерти отца в ее жизни я стал единственным мужчиной, ради меня она больше никого не стала искать и осталась одна. Когда-то, в глубоком детстве, я приносил ей маленькие букетики цветов. Больше всего на свете она любила ландыши. А когда подрос, мне почему-то стало стыдно дарить маме цветы. Ей никто никогда больше не дарил цветов.
Мне было одинаково стыдно и больно и за ту мою просьбу, а самое главное, за нелюбовь. С тех пор я потерял покой, не зная, как исправить то, что исправить было уже невозможно. Может, непроходящее чувство вины и есть подлинная причина моей болезни. Тогда-то я и пришел к тебе за помощью. Интуитивно пришел. А теперь, мне кажется, я готов поверить в Бога, ты только помоги мне.
Отец Георгий, все это время сидевший на диване рядом с собеседником, слегка приобняв того рукой за плечи, тихо ответил:
– Ну, что же, тогда давай помолимся.
Сделав усилие, больной попытался сесть ровно, но не смог, потому, пока батюшка молился, сидел, подавшись вперед корпусом и опираясь руками на сидение дивана.
Он слушал слова молитв, добросовестно пытаясь уловить их малопонятный ему смысл, потом уже просто слушал. Он даже не понял, когда заплакал. Просто увидел, как на газете, что лежала на полу рядом с диваном, стали появляться следы от капель. Редких и одновременно очень больших.
Обычно в природе, прежде чем ливню начаться, все вокруг вдруг останавливается и как бы замирает. А потом начинают падать редкие, хорошо заметные глазу большие капли. И только потом на землю обрушиваются потоки воды.
Он плакал, не веря собственным глазам. Испытывая только одно – единственное и столь долгожданное – ощущение обретенного покоя. И уверенности – мама его простила.
Недели через две, когда отец Георгий отпевал своего недавнего ночного собеседника, одна из внучек усопшего вместо блюда с кутьей поставила ему на стол маленький букетик ландышей в такой же крошечной вазочке.
Уже когда после отпевания гроб выносили из храма, батюшка отыскал глазами девочку и кивком головы указал ей на ландыши:
– Не забудь забрать цветочки.
Но девочка, подскочив к священнику, быстро проговорила:
– Дедушка попросил принести в храм эти цветы. Он сказал, что вы в курсе.