Вот уже два десятка лет председатель Синодального отдела религиозного образования и катехизации митрополит Ростовский и Новочеркасский Меркурий рукоположен в священный епископский сан. 11 лет из них он возглавляет Синодальный отдел. О своем служении, о вере и любви владыка рассказал в интервью на телеканале Спас Алене Горенко.
— Когда Вы узнали о том, что Святейший принял такое решение — возвести Вас в сан епископа, этот день как-то остался в памяти?
— Это был конец 1999 года, это было решение Синода. Перед этим я встретился со Святейшим Патриархом.
— То есть, Вы знали об этом?
— Конечно. Мне сказали, что это предполагается. Но должно было быть решение Синода. Я помню, вошел к Патриарху в кабинет, к покойному Святейшему Алексию II. Он очень пристально посмотрел на меня, и, как он умел говорить, сказал: «Вы знаете, у нас, отец игумен, есть желание призвать Вас к епископскому служению и послать служить в США. Что Вы на это скажете?» Ну, а что я мог сказать Патриарху? Я ведь не готовился к его вопросам и, конечно, никаких заготовок ответов у меня не было. У меня какое-то удивительное спокойствие было. Я сказал: «Ваше Святейшество, я послушник Ваш. Если пошлете, поеду. Если оставите, останусь».
— А это спокойствие было всегда, или оно вырабатывается с годами?
— Не знаю. Я думаю, что это спокойствие Господь дает. Когда воля Божья в человеке совершается, он всегда спокоен. Неспокойствие — это символ неуверенности: ни в себе, ни в Боге, ни в Промысле Божьем, который в твоей жизни действует. А когда ты понимаешь, что ты вошел в эту плоскость, в этот объем, где действует Божественная воля, тебе всегда на душе спокойно, потому что ты чувствуешь рядом с собой Бога.
— А вообще жизнь у священника меняется, когда его возводят в епископский сан? Понятно, что там огромная организационная работа, деятельность, которую обычные прихожане даже не знают. Но внутри что-то принципиально меняется? Как-то понимаешь, что ты теперь выше, больше, ощутимее?
— Я бы не стал этими категориями сравнивать: выше, больше. Если ты начинаешь мыслить категориями «выше» и «больше», то Господь тебя поставит пониже и сделает тебя поменьше. Здесь совершенно другое. Если человек, например, поднимается по лестнице на крышу, и лестница такая сумрачная, но он знает, что где-то там есть свет, есть солнце. И вдруг он открывает люк, выходит на крышу, а там столько света! И вот ты замер, и ты в этом свете, и тебе надо сориентироваться, и правильно действовать. И ты находишься постоянно в этом свете. Это такое чувство. И чувство полноты. Потому что я вспоминаю момент своей хиротонии: у меня было такое чувство, как будто я опустился перед престолом на колени пустым. Вот абсолютно пустой. Такой фантом. И Святейший начал читать молитвы, я почувствовал, что архиереи возложили руки на голову, и в это время началось как будто такое наполнение. Как будто меня чем-то наливали. Молитва закончилась и — все закрылось. И я встал наполненным.
— Патриарх Алексий говорил о том, что хочет назначить Вас на Патриаршие приходы. Как для Вас это все было? Потому что культура, действительно, другая и по-разному потом в интервью оценивали эту поездку, хотя понимали, что все промыслительно.
— Началось все с того, что после Синода, придя в гостиницу в свой номер, я сел в кресло и горько заплакал. Потому что я понял, что остался совершенно один и жизнь, которая была до этого момента, и та, которая будет после этого момента, — совершенно разные жизни. Все люди, которые были рядом со мной, в Америку со мной не поедут. Практически мне пришлось ехать в Америку одному. Языка я не знал. Америки не знал. Мыслей у меня, что я в Америку поеду, никогда не было. И я начал готовиться к этой поездке: где-то немножко английским заниматься, изучать наши приходы, пытаться связаться с духовенством, пока оформлялась виза. Для меня это было мучительно все, потому что я понимал, что уезжаю с Родины. Как бы ни была хороша Америка, как бы она ни нуждалась во мне, сколько бы там людей ни было, я уезжал с Родины. Для меня это было очень тяжелое чувство. Я его, конечно, показывать-то не мог. Если бы я там еще показывал, как мне тяжело, это была бы трагедия какая-то. Потом я понимал, что мне не так часто придется бывать здесь. Удаленность от близких, от друзей, от родителей, от привычек. Другой закон. А потом еще, то послушание, которое Патриарх дал, очень тяжелое: нужно было и собор отреставрировать в кратчайшие сроки…
— То есть, задачи ставились?
— Задачи ставились, да. Нужно было и приходы собрать… Многое нужно было сделать. Молодой архиерей, что мне тогда было? Тридцать пять лет. Я приехал и впервые, через два месяца, состоялся съезд Патриарших приходов. По-нашему теперь это Собор Патриарших приходов. И люди-то далеко не церковные были. Пришлось показать, что ты представитель Патриарха. В общем, очень много сложностей было. Если говорить об этом американском периоде, можно очень много говорить. Но я бы завершил его словами святителя Тихона, Патриарха Московского и Всероссийского, который был моим предшественником по этой кафедре, был архиепископом Северо-Американским и Алеутским (правда, он чуть меньше меня пробыл на кафедре, около восьми лет). Когда он покидал Америку, он сказал словами пророка: «И не возлюбленная мною, ты сделала возлюбленную для меня». Вот с таким чувством я из Америки уезжал.
— Был опыт Америки, который привнес очень многое. Потом появилась донская земля, которая так или иначе требовала тоже Вашего участия. Вы как человек северный, когда поняли, что назначение на юг, оправдали свои ожидания и реальность? Или были какие-то моменты удивительные?
— Донская земля для меня была точно такой же загадкой, как и Америка. Потому что мне никогда не приходилось бывать до этого на Дону. Мне сказал Святейший, что будут некоторые изменения в моей жизни, связанные с переводом, но Патриарх не имеет обыкновения никогда и никому говорить, кто куда пойдет, потому что, во-первых, это его внутренние переживания, его мысли, потом, это решение Священного Синода. И я узнал о назначении 27-го июля, накануне дня памяти равноапостольного князя Владимира. Синод тогда был в Киеве, а мы все собрались служить в Храме Христа Спасителя. И вот перед службой раздается звонок и один из нынешних преосвященных, тогда архимандрит, говорит: «Ваше Преосвященство, позвольте поздравить Вас с назначением на Ростовскую и Новочеркасскую кафедру». Хорошо, что сзади стояла табуреточка и я присел. Вот так состоялось мое назначение. Потом было несколько дней подготовки, потому что нужно было как-то собраться, попрощаться… Тем более, что у владыки был день ангела. И где-то дней через 10-12 я отправился в Ростов. Из теплохладной Москвы, выйдя на трап самолета, я окунулся в ростовское пекло сорокаградусное. Но когда я сошел на ростовскую землю, я вдруг почувствовал, что я к себе домой приехал.
— Владыка, Вы кандидат богословия и врач. Для вас понятие доктора идет с Вами по жизни? Вы чувствуете себя лекарем во всех плоскостях?
— Чувствую. Иногда практически: хочется поставить диагноз. Но я это очень аккуратно делаю, чтобы не обидеть своих бывших коллег по цеху. Вообще, самое главное, это поставить диагноз: подсказать, с какой стороны можно подойти к болезни. И это чутье во мне осталось, я этому очень рад. Но ведь и область священнослужения — это тоже врачевание душ. Я не хотел бы это сравнивать с психологией или психиатрией. Это совершенно другое, но принцип врачебного подхода — бескорыстности, открытости, прямоты… Ведь иногда приходится делать больно, для того чтобы вылечить. Это есть.
— Вы пару лет назад говорили о том, что еще молодым священником спрашивали у более пожилого, как научиться любить людей. Он Вам сказал: «Попробуй полюбить одного, ну, может быть, двух». Вы за это время полюбили больше людей?
— Я не умею людей любить. Я пытаюсь это делать, но не умею. За это время я понял, что значит, любить одного человека. Это значит раствориться в нем, отдать всего себя без остатка, отказаться от самого себя. У меня не получается так. А двух? А трех? Это высший предел. Господь мог. А мы можем только приблизиться к чему-то, в своих делах и своих поступках. Но сказать, что я люблю человека, что я люблю двух, трех, пять… Нет. Я с большим страхом всегда к этому отношусь. Помоги, Господи, поступить так, чтобы этому человеку было лучше. А вот насколько я могу полюбить его так, как Господь любил мир, истощив себя? Не знаю, насколько у меня это получается.
— Когда нам кто-то говорит «Я тебя люблю», как Вам кажется, как человеку понять искренность другого?
— К сожалению, слово «люблю» у нас сейчас стало затасканным. Мне так кажется. Потому что под этим словом мы понимаем очень многое из того, что слова «люблю» не касается. Любовь — это же не сексуальное влечение, это не страсть, это не про «нравится — не нравится» или «комфортно — некомфортно». Это может быть очень некомфортно, но при этом человек любит другого человека. Любовь — это жертвенность. И она чувствуется. Это в глазах видно, когда ты смотришь в глаза другого человека. Что ты в глазах этих видишь? Глубину души, куда ты проваливаешься, или поросшую паутиной стенку в черепной коробке? Такое тоже бывает.
— Вам как медику это известно наверняка.
— Мне чаще встречаются глаза, в которые хочется смотреть, и ты в них черпаешь и мир, и радость. Особенный мир. Свой, личный, которому ты радуешься. Это очень приятно.
— Есть какая-то цитата евангельская, которая сопровождает Вас в течение всего Вашего служения, или та, к которой Вы все время возвращаетесь?
— Я возвращаюсь к двум цитатам. Одна принадлежит Иоанну Богослову, вторая — апостолу Павлу. Первая: «Дети, любите друг друга». А вторая: «Не побеждай зло злом. Но зло побеждай добром».