Архимандрит Антонин (Капустин) — создатель Русской Палестины. Ч. 3

Из книги архимандрита Киприана (Керна) «Восхождение к Фаворскому свету», изданной Сретенским монастырем в 2006 г. в серии «Духовное наследие русского зарубежья».

""Сотрудничая в различных органах отечественной печати отец архимандрит всем постоянно напоминал о своей неутомимой ученой деятельности. Нельзя умолчать и об его увлечении астрономией, попутно с его главной научной стихией — «детством человечества». Звездное небо привлекает его внимание уже издавна. Если не считать чисто любительского и поверхностного увлечения пасхалией еще и на школьной скамье, то астрономией начал о. Антонин заниматься в Афинах в начале 1850-х годов. Он находит в этой области сочувствие и интерес у своего любимого брата отца Платона. Так, тот пишет ему (7 июля 1853 года) из Москвы: «Об астрономии? Изволь! Вот что! Если ты чувствуешь в себе эту болезнь, как и я несколько, то думаю, ее не прогонишь от себя никакой длины и цены рефракторами, а лучшим противодействием ей может быть правильное, хотя бы и популярное изучение астрономии. Тогда и малая труба откроет много испытующей мысли. Вот и у меня охота смертная, да участь горькая...» — и дальше идут специальные рассуждения об инструментах. Часто их переписка прерывается сообщением друг другу о своих наблюдениях, формулами и вычислениями.

С этого времени занятия астрономией становятся систематическими, и этим любимым делом Антонин увлекается до самой смерти. Им постепенно приобретаются различные необходимые приборы, между которыми были и весьма ценные. О своих «оптических путешествиях по горам и пустыням Луны» вспоминает он не раз и с любовью. В здании Миссии, на восточной стороне, высится небольшая ба-шенка-обсерватория отца архимандрита, в которую с радостью вводил он всякого, кто выказывал интерес к любимой области знания. Сохранился среди его бумаг листочек с вычерченными разноцветными концентрическими кругами, символизирующими относительную величину различных телескопов и рефракторов, как принадлежащих ему, так и известных понаслышке и составляющих предмет его оптических вожделений. Внизу шутливая подпись все объясняет: «Похоть очес».

Когда за год до смерти Киевская академия поздравила его с 50-летием служебной деятельности, отец архимандрит в сердечном письме благодарил ее и «извел из уст своих завещательное слово: “Лучший предмет имущественного достояния моего, астрономический телескоп (Е. Secretan. 1877, Paris), да будет новым приношением моим matri almae (кормящей матери, лат. — Прим. ред.), снисходительно предоставляющей мне право пользования им usque ad supremum momentum (то есть пожизненно. — Прим. ред.), когда ни око не будет видеть, ни ухо не будет слышать никакого человеческого привета”».

В таких разнообразных и упорных трудах проходили в Иерусалиме день за днем и сменились год за годом почти тридцать лет жизни. Палестинские дождливые зимы с холодными резкими ветрами скрашивались неожиданно хорошими теплыми днями с чистыми далями, в которых снова приветливо и радостно оживает вся природа. Тогда пустыня, обычно мертвая, желтая, сухая, становится вдруг такой привлекательной, покрываясь пестрым ковром ярких цветов и оправдывая поэтическое выражение песнописца: «Процвела есть пустыня яко крин». Наступало затем жаркое лето с душными днями и прохладными ночами, все засушивающим, раскаленным пустынным ветром «хамсином», живительными каплями ночной росы и яркими звездами на черном небе.

Разноплеменный и многоязычный Иерусалим захватывает всякого пришельца шумом и красочностью своего пестрого содержания. Бедуины и феллахи в нарядных бурнусах, евреи в лисьих шапках, лапсердаках и с пейсами, армяне в своих острых монашеских кукулях, копты  с татуированными руками и синими кистями на фесках, темнолицые эфиопы, чистые сердцем дети далекой Абиссинии с доверчивым и грустным взглядом светлых глаз, пестрое латинское воинство белых доминиканцев, коричневых фратров из «Кустодии», темных бенедиктинцев, черных иезуитов, англиканские priest’ы в тропических шлемах, спокойно-величественные, полные невозмутимого достоинства в своих крылатых рясах греки — полновластные и исконные хозяева святых мест, вынесшие изумительную, беспримерную в истории борьбу за них против страшных полчищ Магомета и против фанатичных и хищных легионов крестоносных латинских поработителей, борьбу без оружия, без армии, почти без средств, без дипломатической защиты, с единой надеждой на поспешествующую десницу Божия Промысла. Все эти племена и языки, рясы, сутаны, кумбазы, фески и камилавки наполняют храмы, базары и кривые закоулки Иерусалима.

Но картина не была бы полна, если не вспомнить тех, кто искренней и глубже их всех, со всей силой порыва возлюбил Христа и Его Матерь, Его землю и Его пути и тропинки в ней, — а именно русского паломника, тысячами ежегодно шедшего в Палестину, в лаптях или босого, посконного, заплатанного, с клюкой и котомкой, с горением веры в наивном сердце и бездонной печалью в глазах. «Некоторые города имеют свою душу, — говорит Иован Дучич, — это те города, которые имеют свое прошлое. Этим города похожи на людей...»

Иерусалим, бесспорно, имеет и прошлое, и душу. Иерусалим — святыня, если и не всего человечества, то во всяком случае Святой Город трех великих восточных отраслей его: христиан, евреев и мусульман. И ритм религиозной жизни этого святого города подчиняет себе личную жизнь каждого, кто в нем живет. Для христиан регулятором религиозной жизни является центральная наша святыня, храм Гроба Господня. В большие праздники по его кривым галереям и стертым ступеням его темных лестниц усиливается никогда не умолкающий молитвенный шепот и разноязычное пение всех, кто себя не стыдится исповедовать учеником распятого Царя Иудейского. Каждую ночь с субботы на воскресенье перед озаренным свечами и лампадами Живоносным Гробом горит и ликует пасхальный восторг. Сотни паломников спешат на молитвенное стояние к месту, где некогда был сад Иосифа с новым гробом.

Православную полунощную литургию заменяет литургия армянская, чтобы, в свою очередь, дать место латинской мессе. Вопреки всем каноническим прещениям, несмотря ни на какие догматические ограничения пределов Церкви, на одном и том же мраморном надгробии наряду с православной апостольской литургией совершается воспоминание Господней вечери латинами и монофизитами- армянами. По-видимому, самое воспоминание о некогда тут почившей сном великого покоя Божественной Любви полагает предел крайним проявлениям нетерпимого фанатизма. Откуда-то доносится; крикливое служение сирийских несториан, и чрезвычайно высокое, переливчатое пение эфиопов изредка долетает из их монастыря за стеной храма. Пение православной утрени в Кафоликоне часто смешивается с густыми звуками латинского органа из францисканского придела, и их низкий речитатив перебивает носовые мелодии греческих псалтов и гармонических триоли русских «матушек»-паломниц.

Торжественные и многолюдные процессии во дни Воздвижения, в Неделю Православия, в Вербное воскресенье наполняют шумом празднующих и пением ликующих все закоулки Воскресенского храма. Особенно, конечно, он оживает в Страстные дни и на Пасху.

В четверг, при стечении народа на площади перед храмом, патриарх омывает священникам ноги. В пятницу с плащаницей, усыпанной лепестками роз, повторяется путь Иосифа, Никодима и жен мироносиц с Голгофы к Камню помазания и ко Гробу. В субботу при несметном стечении народа ожидается сошествие «нура», благодатного огня, и тогда в неудержимом кипении религиозного экстаза вопиет все великое множество разноплеменных молящихся, тогда неподражаемыми трелями гортанных голосов, словно горлинки, восторженно заливаются сирианки, возбужденно жестикулируют смуглые, оливковые копты, умиленно крестятся русские мужички, умываются неопаляющим пламенем благословенного огня и радуются больше, может быть, чем в самую пасхальную ночь.

На Воздвижение и в Великую Пятницу эфиопы со своими тонкими высокими жезлами, митрами не только у священников, но и у диаконов и мальчиков — прислуживающих, со своими огромными зонтиками и музыкальными инструментами совершают особые богослужебные ритмические шествия-пляски у купола на так называемом абиссинском дворике.

Каждый караван католических паломников представляет собой миниатюрный смотр латинским силам в Иерусалиме. Руководимые братиями какой-нибудь конгрегации или ордена, с хоругвями и знаменами своего каравана впереди, они все несут на своих плечах особый, нарочно для того сколоченный огромный деревянный крест, очень подчеркнуто аффектируя свое следование под его тяжестью по пути слез — Via Dolorosa. С пестрыми значками и крестиками на груди и рукавах, распевая сентиментальные, донельзя слащавые кантаты, в своих беретах и кепи, все эти добродетельные французики невольно напоминают о той «религиозной буржуазности», которую так беспощадно и остро высмеивал у них Леон Блуа.

Исключительно живописно мусульманское торжество «Неби-Муса» (пророка Моисея), учрежденное некогда в противовес христианским празднествам Страстной седмицы. В пятницу шестой недели Великого поста из Омаровой мечети несут в монастырь Неби-Муса около Иерихона разноцветные знамена отдельных арабских племен под назойливое, ноющее пение, раздирающую уши музыку, танцы с саблями и прочие декорации арабской «фантазии». Этот праздник — одно из наиболее ярких пятен и сочных мазков на общем пестром фоне Иерусалима.

По пятницам вечером по кривым улочкам старого города торопятся характерные фигуры евреев в лисьих шапках, с пейсами, чтобы поплакать у Стены плача. Кто наблюдал эти сцены, и особенно и лучше всего в будние дни, когда у Стены плача вместо обычной субботней сутолоки только несколько старых евреев и старух, вплотную прижавшись к этим Соломоновым камням, раскачиваясь и всхлипывая, плачут, тот не забудет этого настроения, всей той неизбывной исторической драмы этого народа, которая так остро и щемяще перебивается в слезах, орошающих тысячелетиями эти древние, серые, огромные, мертвые камни.

Вот на всем этом фоне, шумном, пестром, складывалась повседневная жизнь отца архимандрита Антонина. Впрочем, о жизни пусть лучше расскажут близко знавшие его друзья и сотрудники. Вот как описывает профессор Дмитриевский жизнь о. Антонина в иерусалимские годы: «И в своем изолированном положении, предоставленный сам себе, он не сидел сложа руки, но весь день и большую часть ночи посвящал неустанному, напряженному труду. Двери его келии с раннего утра до позднего вечера не закрывались: рано утром он принимал туземцев-арабов, решая их споры, давая полезные советы, оказывая им материальную помощь предметами первой необходимости и деньгами. Их сменяли члены Миссии, учители и учительницы основанных им школ, испрашивая его советов и распоряжений. Каждую минуту свободно и доверчиво шли к нему русские паломники: сановники, купцы и крестьяне, богатые и бедные, стараясь найти у него разрешение волновавших их недоуменных вопросов, и о. Антонин подолгу и охотно беседовал с каждым, чем успел многих из них привлечь на свою сторону и расположить быть активными пособниками ему в том деле, которому он отдался всей душой. Только поздним вечером он оставался один, но не одиноким: друзьями его и собеседниками были любимые книги. В это время до позднего часа ночи он сидел то над какой-либо старинной рукописью или фолиантом, то вел ученую археологическую работу, то корреспондировал в газеты или к частным лицам, то, вооружившись лупой и имея под руками капитальные нумизматические издания, напрягал все усилия своего зрения над чтением какой-либо старинной римской или греческой монеты (о. Антонин был страстный нумизмат), то удалялся на устроенную им над Миссией обсерваторию, чтобы провести несколько времени изучая дивную твердь небесную с ее неисчислимым разнообразием светил, то садился за свою “повесть временных лет” (дневник) поверяя ей думы, чувства, мысли и впечатления прожитого трудового дня и таким образом давая будущему историку нашего времени весьма ценный материал для характеристики, то, наконец, вооружившись иглой, штопал свою ветхую рясу или дырявый чулок... Шум самовара на столе и “любимое питие дальней отчизны” — чай, вот что составляло непременное дополнение в его кабинете при этой его вечерней работе...

После такого делового дня нередко рано утром его видели уже выезжающим с русских построек в сопровождении своего верного драгомана Якова Халеби, как говорили шутники, “в разъезд по епархии”, то есть для обозрения каких-нибудь построек, земельных участков, любимого Бет-Джальского приюта или приютов в Хевроне, Горней, в Иерихоне и других местах. Кто из бывавших в Палестине до 1894 года не помнит кавалькады из двух всадников: отца архимандрита в старенькой ряске и черной камилавочке, с распущенными по ушам длинными серебристыми пейсами, под зонтиком, легкой перевалкой едущего на сивом ослике, и за ним его верного слугу — драгомана на гнедой лошади...»

О скромности и неприхотливости о. Антонина в жизни личной говорят все оставшиеся еще в живых его современники и сотрудники. Ветхая одежда, крайне скудная трапеза, состоящая очень часто из одного блюда, излюбленного арабского «фули» (большие темные бобы), и никогда не сдабриваемая мясом, столь обычным и дозволенным у монашествующих на Востоке, отличали обиход отца начальника Миссии. Он не боялся уронить престижа и достоинства своего официального положения скромной жизнью и трудом. Не раз его заставали незнакомые люди прибирающим свою келью и, принимая его за келейника, просили доложить отцу архимандриту и немало потом удивлялись и смущались, когда перед ними являлся тот же келейник в греческой широкой рясе и уже в облике самого отца начальника Миссии.

Несмотря ни на скромную жизнь и на отсутствие декорации, ни на органическое отвращение к пышности и этикету, откровенность и прямоту перед Патриархией, авторитет его все же стоял на недосягаемой высоте. Исключительная доброта, соединенная с отзывчивостью к чужому горю, отличала внутренний облик о. Антонина. Сибирское хлебосольство также было характерной чертой его. Выросши в бедности и нужде, он и сам умел и любил помогать бедному и нуждающемуся, нарочито же детям и жаждущей образования молодежи. Еще в бытность в Афинах он брал на воспитание и отдельных нуждающихся бедных детей, и целые семьи сирот. Между прочим, это вместо дани восхищения у окружающих давало подчас и совсем обратные результаты и истолковывалось совершенно превратно и недостойно. Как раз эта-то христианская добродетель отца Антонина послужила пищей и для памфлета на него («Пейс-паша»). Но испытавшие доброту его до конца дней своих благословляли его имя и оставались особенно верными его памяти: П.Н.Нищинский, Мангель и семья Апостолиди-Костанда.

Эти же чувства пастырского сострадания и любви сказывались и в его заботах об арабской детворе, в устройстве для них школ, медицинской и материальной помощи. Только по кончине его увидели, сколько слез вытиралось его рукой, сколько скорбей облегчалось  и какая громадная сила сострадательной любви и участия таилась в сердце этого ученого монаха.

Кстати, о монашестве. Отец Антонин пришел к нему не под влиянием эмоциональных порывов и разочарования или каких-либо эстетических увлечений уставностью и внешним монашеским благообразием и, опять-таки, не из побуждений карьеры и расчета. Постригся он уже в зрелых годах (28 лет), вполне сознательно, придя к этому шагу после долгих размышлений и всем существом почувствовав в нем для себя путь спасения. Пережитое им в те годы сильное и большое чувство оставило глубокий след в его душе. Любовь к Надежде Яковлевне <Подгурской> сохранилась в нем как лучший дар молодости и постепенно преобразилась в высшую одухотворенную любовь к человеку, к человечеству, ко всему миру. Эти сильные переживания посланы ему были не напрасно, они явились подготовкой к его духовному монашескому подвигу. Они освободили его сердце от узкости и ригористического уклона, так свойственного молодым проповедникам и новоначальным инокам.

Широко образованный, а потому и свободный от предвзятых формул и взглядов, он пришел из мира в монастырь без какой бы то ни было нетерпимости или пренебрежения к миру, его слабостям и грехам, а даже наоборот, сохранив родственную любовь к мирскому человеку. В своем отречении от «красных мира сего» он прежде всего не видел никакой заслуги своей, в монашестве не искал цели, а лишь путь к вечному, в мирянине находил не недостойного иноческой славы грешника, а прежде всего человека и брата. Монашество он не понимал, подобно многим, как какую-то от христианства особую религию, с своей этикой, с Типиконом и «Добротолюбием» вместо Евангелия, с ригоризмом постничества и уставщичества вместо милости и любовного отношения к слабому. Любовь Христова не была для него мирским чувством, достойным тушения, которое бы монах должен в себе убить сухостью. Она не противилась его иноческому аскетизму, и потому-то и аскетизм этот, растворенный любовью, был такой радостный и привлекательный. Радушие и доступность для всякого были всегда отличительными чертами его характера.

Духовное совершенство он искал не в поклонении форме, не во внешнем исполнении унаследованных монашеских традиций и обихода. Сам о себе он частенько говаривал, что он не монах в общеупотребительном смысле этого слова, но примером истинного монаха он мог послужить всегда и для многих. Отец Антонин был «ученым» монахом, что вряд ли бы дерзнули счесть грехом в то время, когда монашество было синонимом просвещения,   а не обскурантизма, но в наше время это было в глазах многих ненужным и опасным, казалось мирской суетой. В одном из своих дневников он прекрасно замечает: «Мир суетный, так прекрасно приспособленный к бытию земному, некогда лучшему и совершеннейшему, не утратил с лица своего печати Божественной, подпавши суете в делах рук человеческих... Да, он суетный! Я понимаю всю глубину и обширность значения слова “суета” и, признавая за миром суетность в смысле переменяемости, желаю только снять с него укор в той суете, которую человек создает в самом себе, всюду носит с собой, через нее, как сквозь призму, смотрит на бесцветный мир, не причастный делам его и неповинный ни грехам его, ни бедам его. Есть в привычной жалобе иноков на мир нечто логически неясное. Для монастырей Святой Горы, например, мир начинается за перешейком; для келиотов монастырь — уже мир; для отшельника келья — мир; для затворника мир — все, что за стеной его каливы или пещеры. Что же это — мир? Мир — общество человеческое. Но общество человеческое есть сам человек. Куда же уйти от самого себя? Где та пустыня, где та пещера, в которой я бы не встретился с самим собой, самодосадителем, самоискусителем, самопоработителем? Дерзаю думать, что для инока приличнее и безопаснее как можно реже обвинять мир».

Свое же личное отношение к этому суетному миру о. Антонин понял как служение этому миру. И этому служению он посвятил полвека своей монашеской жизни.

В христианской проблематике всегда существовали пути и спасения, и творчества, если уж придерживаться того условного схематизма, с которым ставится иногда этот вопрос. Думается, что полемический азарт частенько заостряет эту проблему до предельных границ: спасение или творчество, заостряет неверно и ненужно. Во всяком случае для о. Антонина этой антиномии не существовало, он прекрасно понимал, что творчество вовсе не утверждает того, что преодолевается аскетизмом. В своем личном делании он старался мир как средоточие греха преодолевать не только аскетизмом, но и творчеством. Он не был ригористом, фанатиком и уж всего менее обскурантом. Творчество для него не было антиномично смирению и послушанию инока, а наука, искусство, мысль, красота нисколько не мешали ему осуществлять свое личное спасение. Оно, это последнее, не было чем-то изолированным, «трансцендентным эгоизмом» и прежде всего зиждилось на его любви к ближнему, в полной гармонии с духом Евангелия.

Три раза за все время выезжал из Палестины о. Антонин. В 1868 году — в Константинополь по делу Синайского кодекса, в 1870 году на Синай, в свою научную поездку, и, наконец, во время войны 1877–1878 годов в дорогие его сердцу Афины, которые он и не надеялся больше увидеть. Снова Парфенон, Акрополь и дорогой ему Ликодим...

Характерно для него и то, что отпуском (на 29 дней) он пользовался только один раз,  в 1868 году, когда ездил в Россию. Можно сказать, что его личная непосредственная связь   с родной страной надорвалась уже при первом отправлении в Афины из Киева. Смерти близких: отца, Иоанна Леонтьевича, в 1865 году; дяди Ионы в 1866 году; матери в 1876 году; Серафимова61 в 1884 году — еще более ослабили оставшиеся тонкие ниточки. Последней утратой была кончина брата Платона Ивановича в 1892 году. Одиноким и оставленным почувствовал он себя. Старость уже давно медленно подползала. В стихах грустные нотки слышны уже в 1878 году.

Как далеко в эти бессонные иерусалимские ночи, отведя глаза от телескопа, он уносился в минувшие годы. Милые образы вставали чередой: батуринский незатейливый уют, бурса, подпольная война с брюзжащим дядюшкой Ионой, академия, памятный летний день в Умани и Наденька на фоне золотистого заката... Парфенон, Византия, Синай… Трепет творчества, азарт раскопок, горечь уколов глупого чиновничьего карьеризма... И снова сегодняшняя темная-темная, звездная палестинская ночь, полная аромата, загадки и всегдашнего одиночества. Вереницы ярких встреч на всем долгом жизненном пути от далматовского «бачка» до коронованных особ, патриархов и мировых светил. Своя, немного, правда, приевшаяся, но все же еще щекочущая слава, знаки почета, ученые дипломы...

И это все... Андрюша Капустин? Батуринский, с русыми кудрями, востроглазый, веснушчатый мальчик, семинарист «Коза» в тогдашнем модном нанковом сюртучке. Да так ли это? Не сон ли все?..

Болезнь, причиняя порой нестерпимые страдания, напоминала ему о смерти все чаще. Но тем не менее он неустанно работает и в области науки, и в деле устройства паломников, школ, церквей. Работал он, можно сказать, почти до часа своей смерти. И как многие ему подобные труженики, он предъявлял к себе исключительные строгие требования. «Здоровье у меня было каменное, — говаривал он. — Трудно мне теперь стало заниматься наукой. Прежде я мог заниматься семь, восемь часов без перерыва, а теперь три, четыре, не больше: глаза устают...»

В 1894 году была закончена церковь Святого апостола Петра и праведной Тавифы в яффском саду. Освящать ее приехал сам патриарх Герасим, и о. Антонин, разумеется, при этом (16 января) сослужил ему. Тут-то,

по-видимому, он и заболел разлитием желчи. Временами болезнь отпускала его, но ненадолго, и снова нестерпимые страдания укладывали его в постель. Все же 3 февраля он был на даче у патриарха и долго пробыл там на устроенной им обсерватории. Но уже вскоре после этого наступили угрожающие признаки: потеря аппетита, отвращение к лекарствам. 23 февраля он еще писал бумаги в канцелярии. В марте он уже почти не вставал с кровати.

Чувствуя приближение кончины, он вызвал к себе своего духовника, настоятеля лавры Святого Саввы Освященного иеромонаха Анфима, и 18 марта был им напутствован в будущую жизнь. 19 марта в присутствии консула нашего, С.В.Арсеньева, отец архимандрит изложил свою последнюю волю:

Синоду он передавал все земельные имущества и печатные книги своей библиотеки.

Миссии — музей древностей.

Эрмитажу — найденный им при раскопках бюст Ирода Великого (копия его хранится в музее).

Киевской академии — телескоп Секретана, а другой, меньший, брату Михаилу Ивановичу, жившему в Перми и также большому любителю астрономии.

В Далматовский монастырь — наперсный крест.

Святому Гробу — панагию с сибирскими камнями.

Кафедральному собору в Перми — другую панагию.

Публичной библиотеке в Петербурге — собрание греческих и южнославянских рукописей, но с условием, чтобы за них было выплачено 5000 рублей Русскому посольству в Константинополе, с тем чтобы оно их обратило на постройку церкви Мученика Антонина в Ангоре (Анкара), где он и пострадал.

Свою «повесть временных лет» — 19 больших тетрадей в четвертую долю листа его дневников, изо дня в день водимых с 1841 года, он завещал Синоду, но с тем чтобы для печати ими воспользоваться было можно только через сорок лет после его смерти, то есть   в 1934 году.

24 марта, в пополудни, отец игумен Вениамин, старший член Миссии, стал читать отходную над угасавшим о. Антонином. В ударили к вечерне под Благовещение. Больной спросил: «К чему это звонят?..» А через некоторое время протяжный и заунывный звон колоколов возвестил Иерусалиму, что отец архимандрит закончил свой страннический путь и душа его пошла «в путь всея земли».

Похоронная процессия от Миссии до Елеонской горы превратилась во всенародное шествие, и само его погребение было насколько печальным, настолько и величественным зрелищем, редким даже для привычного к таковым Иерусалиму. К а дошли по кружному пути до Малой Галилеи. Из церкви вышел митрополит Иорданский Епифаний и встретил процессию краткой литией.

Отец архимандрит завещал похоронить себя в храме на Елеонской горе с правой стороны. При копании могилы оказалось, что скала на том месте препятствует этому, и поэтому могилу его устроили в левой части храма. На следующий день там служил заупокойную литургию митрополит Епифаний, а в Воскресенском храме — сам патриарх.

Пройден путь длинный и скорбный, путь от Урала до Елеона. Недаром прожиты одиннадцать седмин, создано в Святой Земле столько для русского имени и для Православной Церкви, сколько не создать и нескольким поколениям. России оставлен богатый залог  в Палестине. Сумеет ли она его сохранить? Найдутся ли новые Антонины, могущие продолжить его дело и выполнить то, что завещано им?

Большая мраморная плита закрывает на вершине Елеона его прах. Кругом все дышит, все говорит о вознесшейся к Небесному Отцу и Творцу всяческих преображенной плоти. Легкий ветерок из пустыни качает вершины сосен и кипарисов. А вдали, за Мертвым морем, серо-лиловые тени, будто дымкой подернутые вершины Моава, такие близкие и в то же время где-то далеко-далеко утонувшие во мгле жаркого летнего дня.

В сердце богомольца, пришедшего на Елеон помолиться у могилы об упокоении души этого большого русского человека, с болью и тоскою невольно закрадывается жалость, что мы, русские, погребли под этой длинной белой плитой не только самого отца Антонина, но и самую память о нем. Потому-то вот и воскресение ее является для всех нас нашим общим делом.

Отец Киприан в предисловии к своей книге писал: «Если бы отец Антонин не был русским, ему на родине, наверное, уже поставили бы памятник, чтили бы годовщины его рождения и смерти и написали бы о нем по крайней мере одну, быть может сухую, но солидную и исчерпывающую монографию. Мы же просто крепко забыли его». Сегодня, через 70 с лишним лет после выхода книги отца Киприана, отрадно думать, что суждение автора уже несправедливо в отношении современной России и Русской Церкви. В 1959 году Ленинградской духовной академии архимандритом, впоследствии митрополитом Никодимом (Ротовым), была написана работа «История Русской Духовной Миссии в Иерусалиме» (Серпухов, 1997), в которой большое место занимает церковно-патриотическое служение архимандрита Антонина.

В 1994 году в Свято-Даниловом монастыре состоялась большая научная конференция, посвященная 100-летию со дня его смерти. Когда Святейший Патриарх Алексий II посетил в 1997 году Иерусалим для участия в праздновании 150-летия Русской духовной миссии, он освятил памятник архимандриту Антонину на Аллее памяти в основанном им Горненском монастыре. По благословению Святейшего Патриарха Императорское православное палестинское общество приступает в этом году к комментированному изданию сохранившихся в С.-Петербурге в архиве Св. Синода дневников отца Антонина.

 

Купить эту книгу можно
 

 

Православие.Ru рассчитывает на Вашу помощь!

Подпишитесь на рассылку Православие.Ru

Рассылка выходит два раза в неделю:

  • Православный календарь на каждый день.
  • Новые книги издательства «Вольный странник».
  • Анонсы предстоящих мероприятий.
×