Узнав, что в числе прочих архиереев в Успенском соборе будет служить и епископ Серпуховской Арсений, с кoтоpым я был знаком, я просил его иподьякона, иеродиакона о. Иоасафа, помочь мне попасть в Успенский собор на Анафему.
— Ничего нет проще, — сказaл добрый о. Иоасаф, — приходите ко мне в воскресенье, я дам вам коробец с митрой Владыки, и мы пойдем в собор вместе.
В назначенное время я был в Чудовом монастыре (снесенном после революции) у о. Иоасафа, и мы пошли вместе в Успенский собор, до которого не было и трex минут ходьбы.
Был теплый предвесенний день: сквозь тонкую облачную пелену светило мутное солнышко; грязный желто-бурый снег уже таял, и вдоль тротуаров бежали мутные ручьи, с шумом вливавшиеся в люки канализaции. Воздух был мягкий, влажный, полон запаха талого снега. На колокольне Ивана Великого мощно гудел большой колокол, потрясая воздух своим бархатным, густым медным языком, от которого дрожала грудь…
У западных дверей собора было черно от толпы. Среди нее мелькали черные с оранжевыми кантами шинели городовых и серо-голубые шинели околоточных. Толпа оттерла меня от о. Иоасафа еще до того, как я добрался до дверей собора. В это время в собор попарно проходили певчие Синодального хора. Я двинулся за ними, но околоточный остановил меня.
— Нельзя-с, — сказал он, преграждая мне вход, — собор полон до отказа. Извольте, молодой человек, в другую церковь идти.
— Я несу митру епископа Арсения, — отвечал я, показывая коробец с митрой.
— Ах, тогда проходите. Пропустить молодого человека с митрой, — отдал он распоряжение городовому, стоявшему перед самыми дверьми собора.
Koe-как, с трудом протолкался я через толпу, наполнявшую собор, в левый придел, как это было условлено с о. Иоасафом, и оттуда попал в алтарь. Taм было множество духовенства, готовившегося встречать архиереев.
Я растерялся среди сонма дьяконов, иподьяконов, протоиереев и архимандритов. Протодьякон Розов, всероссийская знаменитость, — красавец-богатырь, румяный, в золотом глазетовом, словно выкованном стихаре, что-то вполголоса объяснял одному из архимандритов в мантии. Но тут подошел ко мне о. Иоасаф, взял от меня коробец и отвел в небольшой простенок, соединявший алтарь с темным переходом, слабо освещенным окном с замысловатой решеткой, круглые оконца которой были затянуты слюдой. Там синодальные певчие надевали свои праздничные кафтаны малинового бархата с золотом, по покрою напоминающие боярские одежды с высокими воротниками, совершенно иного вида, чем обычные в русских церковных хорах, кунтуши польско-украинского образца XVII века.
Сдержанно гудела наполнявшая храм толпа. Мощные удары колокола на Иване Великом сливались здесь в сплошной гул. Мутные лучи солнца пробивались в алтарь, пронизывая благовонную голубую дымку кадил.
Но вот два иподьякона в золотых глазетовых стихарях, крест-нa-кpест опоясанных орарями, отодвинули тяжелую, тихо звеневшyю на кольцах шелковую завесу и разом раскрыли невысокие, но широкие царские двери. Шум толпы затих. Послышался тихий рокот бубенцов архиерейской мантии. В алтарь вошел один из сослужащих архиереев, епископ Можайский Димитрий. Царские двери опять закрылись… Колокол на Иване Великом продолжал гудеть.
Скоро таким же образом были встречены и епископ Серпуховской Арсений и епископ Верейский Moдecт. Но вот гудение большого колокола рассыпалось вдруг множеством подголосков, полился праздничный трезвон.
Духовенство (кроме архиереев) стало выходить из алтаря боковыми дверьми для встречи архиепископа Донского и Новочеркасского Владимира, который должен был первенствовать в служении. Трезвон разом смолк. Еле-еле гудела толпа. У входа рокотали бубенцы мантии и тихо позванивали, качаясь, взметаемые в руках дьяконов кадила.
И вот, среди этой внезапно наступившей тишины, раздался негромкий, но наполнивший собою весь храм, низкий грудной, но мягкий бас протодьякона Розова: «Премудрость…» И потом, еще тише, еще ниже, тихим говорком-рокотком: «Достойно есть яко воистину, блажити Тя, Богородицу…»
Словно ветер пронесся по древнему собору, словно шyм вод далеких или шум приближающегося дождя — тихо-тихо начал на обоих клиросах собранный полный Синодальный хор петь входное «Достойно». Чистые ровные голоса мальчиков — серебряные дисканты, медные альты, порхающие тенора, певучие баритоны и бездонные бархатные октавы слились в один мощный, но тихий, дивный хор, наполняя весь собор.
А собор этот помнил Великих князей Московских, собирателей земли Русской, первых царей, императоров, митрополитов и патриархов. Звук хора то нарастал, то снова затихал.
Я был потрясен этим пением, хотя уже тогда меня трудно было удивить: я слыхал уже знаменитые хоры и в Москве, и в Петербурге, и в Киеве, видел архиерейские службы в больших соборах. Но ничего подобного я еще не слыхал. В этот миг я необыкновенно остро почувствовал всю несказанную красоту того, что меня окружало, во что я был в ту минуту всем моим существом погружен. Я понял монолитность целого: этого древнего собора с уходящими ввысь тяжелыми круглыми столпами, украшенными строгими фресками, и aлтаря, блещущего золотом, и apоматного дыма кадил, и золотых облачений священнослужителей, и дивного пения, и благоговейного шума толпы; слова священных песнопений, истово творимые молящимися крестные знамения — все это было неразрывно одно с другим связано в одно дивное целое…
И вдруг раздался громкий торжественный аккорд полного хора: «Тон деспотин ке архиереа имон», — архиерей благословлял с амвона народ. Началось облачение архиереев; сослужащие архиереи облачались в алтаре. Хор пел «Да возрадуется», но не намозолившую уши композицию Львова, а другое, мною до тех пор не слыханное (кажется — Балакирева). Я любовался стройными, соразмеренными, симметричными движениями иподьяконов, облачавших архиереев. И опять-таки в них почувствовалась веками создававшаяся традиция, непередаваемая словами, вековое предание благочестивых отцов наших. Она сказывалась во всем: и в движениях священнослужителей, и в том, как стоят люди в храме, и в том, как и что поет хор. Чувствовалось, что здесь собрано из самого лучшего самое лучшее. Да, это незабываемо, и блажен тот, кто видел и кто слышал эту кpacотy: такой славы и красоты больше нет на земле!..
Кончилось чтение часов. Начался чин Православия. Архиереи и все духовенство вышли из алтаря, архиереи стали на громадном, покрытом алым сукном архиерейском амвоне среди храма. Сонм прочего духовенствa, с иконами в руках, стал двумя рядами, мало что не до самых царских дверей.
Но вот торжественное молебствие чина подходит к концу. Протодиакон Розов поднимается на высокий, специально для этого установленный у переднего левого столпа помост с аналоем. Общее внимание обратилось на Розова.
«Kто Бог велий, яко Бог наш, Ты еси Бог, творяй чудеса един», — начинает петь Розов тихо, в нижнем регистре, особым древним напевом. И после небольшой паузы он повторяет то же самое, но уже громче и немного выше. И в третий раз он поет те же слова, тем же напевом, но уже полным голосом и в более высоком регистре. И затем начинает читать громко, выразительно, обычной разговорной декламацией синаксарь чина Православия: «Православия день празднующе, благовернии людие…», и затем произносит он Символ веры.
Но как он eго читал! Не нараспев, но каждое слово получало у него особую силу и выразительность. Я поражался, как он достигает такой выразительности, не прибегая ни к каким «декламаторским», «ораторским» или «театральным» эффектам, — так просто, как бы в беседе убеждая кого-либо, — и как торжественно, без малейшего намека на драматичность, в которую так опасно впасть при «декламационном» чтении. Недаром Розов был знаменит в России как художник-протодиакон, не только благодаря своему исключительному голосу, но и благодаря умению владеть им.
«Сия вера истинная,
Сия вера апостольская,
Сия вера православная,
Сия вера вселенную утверди», — снова древним напевом поет Розов по прочтении Символа веры. И затем читает, как Церковь содержит веру и предание святых отeц, а инако верующих отделяет от себя. И тут Розов, несколько понизив голос, сказал с расстановкой: «и а-на-фе-матствует!»
И затем, еще понизив голос, начал «выкликать» анафематствования:
«Всем, глаголющим Бога не быти и миру самобытну создатися — анафема!»
«Анафема! анафема! анафема!» — грозно запел унисоном весь сонм священнослужителей в подавляющем большинстве басов.
«Анафема, анафема, анафема!» — подхватил Синодальный хор.
И снова «кличет» Розов новое отлучение — и в ответ гремит грозное «анафема» клира и певчих.
Строго глядели лики святых мучеников на фресках высоких столпов; строго, торжественно, во всей славе православия стояли облаченные в золотые, словно кованые, саккосы архиереи.
Чувствовалась страшная власть Церкви вязать и решить. Жутки были эти анафематствования, уже столетиями, из года в год гремящие под этими сводами.
Были ли эти анафематствования проклятиями, как думали многие? Нет. В проклятии — ненависть, жажда мести и уничтожения. Здесь же, это ясно сознавалось: Церковь не проклинала, а просто отделяла от себя тех, кто сам не сознает себя принадлежащим к ней и не принимает ее учения. Те, кто не верит так, как учит Церковь, — отделены, чужды ей, «анафема» — «отложено», — но всегда могут быть приняты обратно, если сознают свою ошибку и вернутся к православному учению. Не столько Церковь отделяет их от себя, сколько они сами от нее отложились и теперь Церковь торжественно объявляет об этом.
Анафематствования кончились. Розов стал читать о том, как Церковь ублажает, хранит и чтит память тех, кто защищал и сохранял веру православную. И теперь по храму понеслись тихие звуки: «Во блаженном успении вечный покой…» И затем, как поразился я услыхав: «Равноапостольному царю Константину… Юстиниану Великому… Феодосию Великому, Феодосию Юннейшему… Равноапостольному князю Владимиру… царю Иоанну Васильевичу, царю Алексию Михайловичу… императору Александру Третьему…»
В этом поминовении — понял я, — в сознании Церкви жили все поколения православных, не только ныне живущие, но и давно уже скончавшиеся. В этой «вечной памяти» и тем, кому мы правим молебны, вместе с теми, по ком мы служим панихиды, сразу после анафематствований, выразилась совокупность, соборность и повсеместность всех поколений всех верных православных людей.
А после «вечной памяти» было возглашено, с обычным громогласием многолетие государю императору и прочим православным царствующим особам, православным патриархам: Константинопольскому, Александрийскому, Антиохийскому и Иерусалимскому, властям и всем православным христианам.
Хор торжественно пел чудное многолетие Кастальского, так веющее древним русским складом и так любимое в Москве.
При пении «Тебе Бога хвалим» архиепископ Владимир и прочие архиереи проследовали в алтарь. Будучи болен ногами, он не служил литургии: служил епископ Модест в сослужении других архиереев.
И тут я опять подивился искусству Синодального хора: ведь «Тебе Бога хвалим» пели не концертно, а на простой 3-й глас московского напева, на два клироса, попеременно. Но как торжественно звучал этот гимн в исполнении Синодального хора! Едва уловимыми акцентами, изумительно выразительной дикцией хор сделал из этой примитивно-простой, постоянно повторяющейся мелодии настоящее художественное произведение, гораздо более выразительное, торжественное и сильное, нежели всюду исполняемое громогласное, насыщенное условным пафосом, концертное «Тебе Бога хвалим» Бортнянского. С тех пор, когда я слышу эту вещь Бортнянского, в меня закрадывается тоска по пению Синодальным хором «Тебе Бога хвалим» на обычный, самый простой московский третий глас, но… с дикцией московского Синодального хора!
Торжественный чин Православия в московском Успенском соборе произвел на меня громадное впечатление, оставшееся на всю жизнь. И до этого, и впоследствии мне приходилось присутствовать на торжественных богослужениях в разных местах, слышать очень хорошие хоры. Но описанное богослужение по силе впечатления осталось у меня наиболее памятным, доныне незабываемым. Moгy смело сказать теперь, спустя полвека с тех пор, что тoгдa я полной грудью вдохнул то, что является русским православным цepковным преданием и русской церковной культурой. Им нельзя научиться по книгам или по рассказам: их можно в полноте только восприять.