Воспоминания схимонахини Игнатии
(Петровской; 1903–†2004)[1]. записаны 17 июня 2002 г. Идея
подобной беседы подсказана серией одноимённых передач
радио “Свобода”, автор И. Дадашидзе.
Некоторые вопросы второй части беседы также
заимствованы из этих передач…
— Вы фактически прожили полностью ХХ век. Какое событие ХХ века оказало на Вашу жизнь самое большое влияние или произвело самое большое впечатление?
— Трудно ответить на этот вопрос. Церковная жизнь продолжалась всё время, темпы её были различны, и окраска её тоже была различная.
До войны она была своеобразна и довольно свободна, но я тогда была ещё довольно молодым человеком и не могла полностью и с должной глубиной оценить происходящее. У нас был любимый Патриарх, сейчас уже сподобившийся святости, — святитель Тихон. Мы не всё знали и не все его распоряжения тогда могли правильно понять, но очень твердо держались того, что мы теперь имеем Патриарха.
После кончины Святейшего Тихона у нас было только местоблюстительство, которое продолжалось очень долго, до 40-х годов. И вот, когда вновь явилось Патриаршество, когда Святейший Сергий, наконец, всё возглавил, вновь опять было такое большое раскрытие мира, недр Церкви, её молитвы, её больших объятий, её значения для человека…
Сама война сказала своё слово. Сталин нас назвал братьями и сёстрами и начал принимать священников, потому что “они сейчас нам нужны, они сейчас нам помогают”. И приём Сталиным наших иерархов был чем-то невероятным[2]. Конец войны был уже наполнен благостью. Ведь мы, москвичи, совсем помирали, в конце первого года войны у нас не было даже капусты, она была вся замороженная. А тут нам дали питание, нас стали кормить по предприятиям: я получала обед, потому что работала в институте, а институт, во-первых, был инфекционный, а во-вторых, я имела учёную степень.
Я могу ошибаться: может иметь место близорукость, так как нет достаточного понимания духовного начала событий, но всё-таки мы должны сказать, что эпоха войны и сама по себе, и как её переживали москвичи очень осталась в памяти.
— Какой из деятелей ХХ века для Вас особенно важен?
— Мы очень любили, хотя может быть несколько отвлечённо, Патриарха Тихона. Мы знали, что он наш молитвенник, и мы его очень почитали.
Я лично считаю, что для церковной жизни колоссально много сделал Патриарх Алексий I, который своим благочестивым, необыкновенно красивым, необыкновенно духовным служением воспитал нас без слов. Он довольно редко говорил, но очень часто служил, и мы воспитаны были на этих службах. И мы всё увеличивались и увеличивались в числе. Это было для того времени достаточно показательно, когда такой громадный собор, как Елоховский, до отказа наполнялся на патриаршей службе. Так что его служение — это была, конечно, историческая картина, историческое явление, которое очень повлияло на Церковь. В его служении была красота, необыкновенная молитвенность, и, как сказала мой друг-француженка: “Валентина! Это presence!”, — то есть присутствие Бога. Вот этим presence определялась вся остальная жизнь, от этого она и получала оценку.
При этом он был довольно скромный, тихий в своих речах, в своих действиях, и он застал тяжёлый период, когда возобновились гонения при Хрущёве.
— Какие чувства и мысли вызывают у Вас Ваши современники?
— Всё-таки Церковь была гонима, всё-таки мы должны были быть аккуратны, сокровенны, чтобы жить и работать. В частности, в моём институте была директор, очень выраженная коммунистка, которая только с идеологической точки зрения понимала всё дело, которое было ей поручено. Поэтому в институте было такое направление, когда нужно было очень считаться с “современностью”, очень почитать всё то, что было по сути чуждо, и мы, конечно, должны были жить сокровенно. Но всё-таки мы жили. По ходу развития событий страдали отдельные учёные, их вдруг забирали, они исчезали, но те, кто понимал, что надо дальше вести дело своей специальности, своей школы, были нужны, и таким образом я лично очень долго прослужила при разных директорах, в общей сумме 60 лет.
Чувствовала ли я общность или отчуждение от окружающих?..
Конечно, война переживалась народом особенно тепло, и ты чувствовал себя его частью, чувствовал себя участником скорбей и радостей, недаром москвичи целовались на улицах в те праздничные памятные дни, когда наступило завершение и конец войны.
30-е годы были трудные, но скорби нарастали постепенно, не сразу. В Петровском было ещё более или менее спокойно[3]. Владыку брали и отпускали, говорили, у него были большие связи в самом высоком правительстве, и у нас не было чувства отчуждённости. Духовная жизнь ещё продолжалась в отдельных храмах, в частности, в том же Петровском. Но вот потом начали подряд косить всех, причём забрали и услали в лагеря и некоторых прихожан. И в конце 30-х и в 40-е аресты пошли сплошной стеной, они были как бы предшественниками грядущей войны.
Вот тут уже положение стало другим. Я, естественно, пережив всё это, стала ходить в Елоховский храм как центральный, где сердце могло потихоньку отогреться. Там были большие пастыри. Конечно, наши Патриархи были великими людьми, великими молитвенниками, и Патриарх Сергий — первый, кого я вспоминаю как очень большого молитвенника. При его службах была тишина, не было ещё той роскоши, того благолепия, которое развернулось при Святейшем Алексии I, но благолепие исходило как-то изнутри, тут была ещё простота, не было ещё многолюдства клира, не было многолюдства народа, но служба была хорошая и скромная.
— Чего не хватает ХХ веку и что в нём лишнее?
— Аресты, аресты со всех сторон и на всех ступенях, в любое время, любых людей, любого положения. И, конечно, чувство большого страха.
Поэтому в Церкви требовалось даже известное умение держать себя, в частности, мне говорили: “Вы не очень разговаривайте со своими близкими в церкви, потому что замечают, что Вы не одна, а ходите с группой людей”. Мне это говорили и в Елохове, и я не могла вести себя как-то откровенно. Я приходила, вставала на своё место, молилась, но, конечно, Маша[4] подходила, что-то спрашивала, и мне говорили: “Обратите внимание, это замечают…”. Конечно, не хотелось попадать в лагерь, но отдельные сёстры попадали, те, которые, может быть, вели себя более открыто и более определённо были связаны с церковными занятиями; одна из сестёр попала в северный лагерь, другая в сибирский.
Страх был особенный до войны. Война всё перевернула, всех смягчила, и даже Сталин назвал нас братьями и сёстрами.
— В послевоенные годы Вы много читали современную литературу. Какое литературное произведение ХХ века Вам особенно запомнилось и, по Вашему мнению, наиболее точно характеризует это время?
— Я читала в основном зарубежную литературу и находила там серьёзные вещи, вещи вечные, и отдельных авторов, которые явились моими спутниками до последних дней, я советовала читать своим близким. А наши читали и современную русскую литературу, но русская литература только под конец века стала давать точки зрения, на которых можно было остановиться церковному человеку. Стали писать о храме, о молитве в храме, о чём-то русском и старинном. На это я обращала внимание. Но русского писателя того времени я не стала бы отмечать, потому что не было искренности, не было того, что искала душа.
А душа искала увидеть описание того, как люди, как народ, как отдельный человек ищет и жаждет Бога, и всё это я находила в иностранной литературе. Отдельные зарубежные писатели (Фолкнер, Грин) для меня до сих пор ни с чем не сравнимы.
— Когда Вы своим коллегам рекомендовали какую-либо литературу, Вы потом с ними беседовали о прочитанном?
— Слегка. Не со всеми удавалось разговаривать об этом, не все принимали то, что волновало меня. У меня был большой коллектив: более тридцати сотрудников со степенями и без, и все были очень заняты. Не все научные сотрудники вообще читали, некоторые читали мало. Я их, конечно, за это бранила, потому что они не развивались, а многие из тех, кто читал, останавливались на русских авторах, и здесь у нас было мало точек соприкосновения.
Иностранная литература отличалась тем, что люди в ней искали Бога, и мне это было важно, я это искала в литературе, и это было во многих странах и у многих писателей, и крупных, и менее известных. Эти вопросы вечной жизни почему-то очень хорошо подавались в ХХ веке в иностранной литературе.
— Если бы Вам пришлось выбирать столетие, в котором жить, какое бы Вы выбрали?
— Наверное, всё-таки то же бы выбрала. Всё то, что мы пережили, всё, что мы испытали, — всё это сделало нас людьми, которые очень многое понимали без слов. И всё-таки это столетие было замечательно своими большими событиями, людьми, которых мы не знали, и людьми, которых мы знали и которые давали нам возможность существовать. Недаром сейчас канонизировали батюшку Алексия, и Патриарха Тихона, и других священников, мучеников, многих священников из нашей Москвы… Сколько у нас теперь новомучеников, а Бутово — храм Всех святых!
— Есть такое выражение: “И мы там пили мёд”. А Вы пили мёд ХХ столетия?
— Пила. Я его люблю всё-таки; все страдания, которые были. Я пила мёд.
Вы знаете, всё-таки годы войны (вот я даже помню день объявления войны) как сильно переживало сердце! Таких ведь переживаний потом не будет. Ведь ты переживал за весь мир!..
У меня был страх, что возьмут брата, он был ещё молод, у меня был страх, что мама не выдержит, сломается. Она была слабенькая, и питание было плохое, особенно к концу 41-го года. Мы совершенно умирали. Нам выдали, помню, по какой-то большой мере крупы, это было всё: “Вот, нате, ешьте и помирайте…”, — и мы всё это вынесли.
И я скажу, что всё-таки этот век — очень разнообразный, век, в который обнаружились настоящие люди. Ведь сколько сейчас явлено святых, даже наших московских священников, которые служили в том же храме Христа Спасителя[5] или где-нибудь ещё, и вот, они оказались святыми людьми. Мой батюшка[6] оказался святым за все свои перенесённые страдания. Он ведь так любил свою общину (Зосимову пустынь), откуда пришёл, и так много в Москве перенёс страданий и, в конечном итоге, погиб в лагере. Таких людей очень много и такой век переживать человечеству не просто. Потери очень велики, мы их даже точно не знаем. Потери очень велики.
— Какое, по Вашему мнению, главное приобретение или урок этого столетия?
— Мне казалось, что многие люди стали более верующими, причём верующими по-настоящему. В эти годы войны, страха и потом некоторого послабления люди стали как-то больше понимать ценность духовных приобретений.
Старчество должно развиваться в спокойных условиях, как в начале оно развивалось в Оптиной пустыни. Но потом пошли нестроения, и там были большие горести и большие скорби, и к концу XIX века старчество там уже ослабело. Представьте себе, что когда один из наших духовных отцов — отец Никита[7] стал искать обитель, то он нашёл самое сильное старчество и духовную жизнь только у нас, в Зосимовой, а там, в Оптиной оно уже ослабело.
У меня недавно был священник из Оптиной. Он говорит: у них 50 духовников, и у них исповедь, но у них нет старчества. Так и сказал. Я думаю, старчество может возникнуть как полноценное явление на окраине событий жизни, вряд ли оно может развиться в центре событий, а то, что сейчас много монастырей и много монахов, меня пугает. Без духовного руководства, без хотя бы каких-то элементов старчества, без того, что ты должна принести свою душу своему старцу, открыть её, — без этого ты не пойдёшь дальше, а этого сейчас, к сожалению, нет. Работа в поле, работа по дому, работа бесконечная, работа в храме, восстановление храмов, даже иконопись, но нет духовного утверждения всех этих явлений… Старчество даёт понятие о духовных красотах.
Беседовал А. Беглов
[1]Схимонахиня Игнатия (Пузик) — православный гимнограф, ее труды вошли в богослужебный обиход Русской Церкви. Свои статьи в периодической печати и книги она публиковала под псевдонимом: монахиня Игнатия (Петровская)
[2]Своё первое после начала Великой Отечественной войны выступление по радио 3 июля 1941 г. И. Сталин начал словами: “Товарищи! Граждане! Братья и сёстры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!”, — дополнив, тем самым, обычное в советской риторике партийное обращение (товарищи) обращениями внепартийными и даже церковными (братья и сёстры). Это был безусловный знак того, что к защите Родины призывались все граждане СССР вне зависимости от их партийной и классовой принадлежности и симпатий. Именно в этом выступлении начавшаяся война, подобно войне 1812г., была названа “отечественной”.
Русская Православная Церковь с первых дней войны проявила свою патриотическую позицию вопреки враждебному отношению со стороны советского государства: иерархи призвали паству к защите Родины, многие верующие начали оказывать помощь красноармейцам и их семьям, а также собирать средства в Фонд обороны страны. Позднее именно эта “патриотическая деятельность” Церкви в официальной советской пропаганде была названа главной причиной изменения в лучшую сторону государственно-церковных отношений.
Приём в Кремле главой советского правительства И. В. Сталиным иерархов Русской Православной Церкви (митрополитов Московского и Коломенского Сергия (Страгородского), Ленинградского Алексия (Симанского), Киевского и Галицкого Николая (Ярушевича)) состоялся 4 сентября 1943 г. Сообщения о нём были опубликованы во всех центральных газетах, что стало знаком начала новой политики в отношении Церкви со стороны советского руководства.
[3]Община Высоко-Петровского монастыря, сменив несколько храмов, просуществовала до начала 1935 года, когда были арестованы архиепископ Варфоломей и несколько духовников и прихожан.
[4]Монахиня Мария (Мария Дмитриевна Соколова; *1914–†2000) — младшая духовная сестра, сотрудница по работе, фактически келейница и многолетний духовный друг монахини Игнатии.
[5]Возможно, монахиня Игнатия имеет в виду священномученика Александра Хотовицкого (*1872–†1937), который в 1917–1922 гг. был ключарём Храма Христа Спасителя. Прославлен в 1994 г.
[6]Духовный отец монахини Игнатии преподобномученик Игнатий (Лебедев; *1884–†1938) был прославлен в декабре 2000 г.
[7]Архимандрит Никита (Курочкин; *1889–†1937) руководил монашеской общиной преподобномученика Игнатия (Лебедева) во время его заключения.