Хлопочу я сегодня у себя во дворе по хозяйству и вдруг слышу: кричит у ворот Фаустина-медвежатница[1]:
– Батюшка, пойдем скорее, причасти Помпиду, я не знаю, что с ним!
Зашел я в дом, надел рясу, взял епитрахиль, крещенскую воду и Святое Причастие, пересек шоссе и, пройдя несколько домов, оказался у Помпиду. Во дворе толпятся человек 20 цыган-медвежатников. Я не разглядел ни одной фигуры, вокруг одни только шляпы, громадные раскидистые усы, черно-белые ботинки, длинные юбки – красные, зеленые, голубые, все в оборочку.
– Добрый день, добрый день!
– Целую руки, батюшка!
Вхожу в дом. На кровати по-турецки сидит Помпиду, на голове шляпа, за спину подоткнуто одеяло – видимо, чтобы не заваливался. Он был небрит, большие кустистые усы, как у Тудора Георге, скрывали красные от слез глаза, и как я потом понял, у него был нервный срыв. Мы были в комнате одни, я встал перед ним с раскрытой книгой в руках, и Помпиду начал говорить урывками и подавленно:
– Дорогой батюшка-а-а… я позвал тебя, чтобы ты меня исповедал и причасти-и-ил… потому что я-я-я… хочу повеситься-я-я… и не хочу умереть неподготовлены-ы-ым!
«Да, дела тут у нас серьезные», – подумал я.
– Эй, Помпиду, ты что, позвал меня сюда, чтобы шутить со мной? Что это за разговоры, что ты хочешь повеситься?
– Да если бы ты знал, что со мной было, батюшка! Тому назад четыре года – точно не помню, когда американцы напали на Саддама, – сказал я Пардаляну: «Давай мы тоже поедем во Францию, в Париж, сколотим честную копеечку!» Пардалян играет на аккордеоне, а у меня был барабан (ты знаешь, они есть у меня, с палочками), и я предложил ему петь в Париже, за евро, потому что здесь нам не хватает денег. Беру я Пардаляна, аккордеон и барабан, и когда мы приехали в Париж, то оказались возле музея Жоржа Помпиду. (Он снимает шляпу с головы и начинает обмахиваться ею.)
Пели мы там то, что пели, и вдруг видим какую-то мамзель и начинаем: «Комон са ва… комси, комси, комса… тужур лямур» (услышав это, я стал перелистывать книгу и протирать глаза, как если бы только что проснулся). И, батюшка, я как ударю в барабан – испугалась мамзеля та да как завизжит! И батюшка-а-а… откуда ни возьмись выходят двое лягавых… и давай нас колотить… и «дай ему», «дай ему». Пардалян убежал, а я остался один, меня хватили барабаном по голове и давай бить ногами… и кулаками… Потому что меня приняли за американца (я готов был умереть со смеху, в груди у меня аж закололо), ведь французы не ладили с американцами, потому что началась война с Саддамом. И один из лягавых стал кричать мне: «Ля буш! Ля буш!»[2], потому что у них были проблемы с Бушем… И я не знаю, что у них там было в голове, но один как двинет мне дубинкой по губам, у меня аж вылетели все зубы (и Помпиду поднимает свои усы обеими руками и задирает губу, показывая мне свои вставные зубы из желтого металла, забитые пищей). Меня измолотили до крови, батюшка, и прислонили к музею Помпиду, – с тех пор цыгане и зовут меня «Помпиду», – и глянь, мамзель та, которая наблюдала, как меня колотят, подходит ко мне и говорит: «Аншанте де вотри конешанс»… Иди отсюда, думаю, не стану я тебе больше петь ни одного шансона… Не видишь, как меня отметелили, чуть дух не испустил?
Я наклонился, чтобы завязать шнурок, хоть в этом не было необходимости.
– Послушай-ка, Помпиду, – я стал строгим и серьезным, – не говори мне больше, что ты делал в Париже, скажи, почему ты хочешь повеситься? Какая связь между Парижем и твоим повешением?
– Есть связь, потому что после этих побоев мне уже ничего не было нужно, я вернулся домой, а Пардалян остался там, и вот позавчера он возвращается домой с «Мерседесом» и десятью тысячами евро… Поэтому я и хочу повеситься: от горя и зависти к Пардаляну! Попробовал повеситься этой ночью на кровати, так затянул веревку на шее, что аж миндалины заболели. Вот и хочу пойти к врачу, пусть даст мне что-нибудь от миндалин, а на следующей неделе повешусь.
Я смотрел на Помпиду и не знал, как реагировать.
– Помпиду, я вот что подумал. Если уж мы все тут собрались, – и выглядываю через окно на улицу, – двор полон. Что, если мы тебя повесим вот прямо сейчас, на этом орехе, который во дворе? Всё равно Бог не простит тебя, бес будет над тобой смеяться, и всё село будет смеяться… над тобой, над твоими детьми и внуками!
– Батюшка, я думаю, Европа спасет мне жизнь, у меня же есть внучка, в январе родилась, в этом году, и я дал ей имя Европа. Ради нее, что ли, передумать…
Может, из-за сквозняка, но тут открывается дверь в комнату… и доносится новость из телевизора: «Французская полиция арестовала в пригороде Парижа нескольких человек за поджог колонии цыган, выходцев из Румынии». Помпиду надевает шляпу и орет:
— Фаустина-а-а! Закрой дверь!
"Что тут скажешь... В Италии в разборки с участием цыган полиция вообще не вмешивается."
Это было много лет назад в Калининской (ныне Тверская), области. Отец одной девчонки, после того, как узнал, что цыгане "пристали" к ней, - залез в трактор и снёс их табор. Было ли заведено дело и чем дело закончилось не знаю, увы.
Пометьте пожалуйста что по-французски la bouche (ля буш) переводится просто как "рот" а не "заткнись". Возможно полицейский намекал на рот чтобы ударить по губам чтобы человек замолчал. А "заткнись" по-французски : ta gueule (та гёль) или есть другие выражения.
Спасибо за рассказ, улыбнулась.