В четвертом томе своей «Истории», вышедшей на днях в издательстве «АСТ», Борис Акунин наконец пишет о чем-то действительно для себя эмоционально важном, сокровенном.
Об упущенной возможности России модернизироваться и стать западной страной под водительством мужа Марины Мнишек. Или, на худой конец, о провалившейся «евроинтеграции» под властью королевича Владислава Жигмонтовича, при котором «цари из рода Ваза неизбежно обрусели бы, но так же неизбежно полонизировалась бы и русская элита». Акунин доходит до прямых сожалений, что «Речь Посполитая упустила исторический шанс объединить под своей властью славянские народы и стать великой державой».
«Дмитрий Первый» — главный герой Акунина. Он отважен, рыцарствен, демократичен, стремится к инновациям, не желает зла даже врагам, стреляет из пушки, играет в снежки, затевает крестовый поход и хочет завести в России школы. Недостатки самозванца, в сущности, продолжение достоинств — излишняя легковерность и несолидность, недостаточное уважение к православию (подумать только — всего-то построил у царского дворца маленький костел).
«Москва стала изменять свой суровый характер… — восторгается Акунин словами историка-украинофила Костомарова. — В корчмах наряжались в хари, гулящие женки плясали и пели веселые песни». В общем, полное «пуссирайот» — вот такого прекрасного царя невежественные москали и убили.
Хоть Дмитрий и принял страшную смерть, но дело его оживает во втором самозванце. В лагере тушинского вора «днем и ночью шумели кабаки, не умолкали женские крики, — как веселые, так и жалобные, поскольку кроме гулящих отовсюду привозили и насильно похищенных… Одним словом, в Тушине жили куда разгульней и праздничней, чем в скучной, напуганной Москве».
Акунин не жалеет комплиментов для команды «веселых» — польских интервентов, устроивших москвичам столь шумное соседство. Он не упускает случая похвалить «дипломатические таланты» гетмана Жолкевского, вздохнуть о смерти «знаменитого военачальника» Яна Сапеги, потрафить кровавому палачу Москвы полковнику Гонсевскому, который был, конечно, «неважным администратором, но хорошим воякой». Ну, а уж грабитель и разбойник Лисовский и вовсе превращается в «легендарного кондотьера». Добрым словом автор обходит разве что короля Сигизмунда III, не может простить, что из-за католического фанатизма он отказался обмануть русских и всучить им польского царя.
Аборигенов самозванческий историк, напротив, не жалует. Каждый появляющийся в поле его зрения русский деятель оказывается лгуном, бунтовщиком, душегубом, бездарностью. Даже национального героя Михаила Скопина-Шуйского язвит тем, что тот «принимал знаки народного обожания как должное», а значит, сам немножко виноват, что отравлен.
Это мелочное злословие переходит буквально в цунами ненависти по отношению к духовному вождю русского сопротивления интервентам — святителю патриарху Гермогену. «Филарет по крайней мере был человеком умным, чего никак не скажешь о Гермогене. Им вечно кто-то манипулировал: то Василий Шуйский, то Жолкевский. Соотечественники не любили патриарха за грубость и скверный характер… Этот дряхлый, сварливый, «ко злу и благу небыстрораспрозрительный» старец…»
Не говоря уж о выдуманном прилагательном из 24 букв, сооруженном из трех слов второй редакции «Хронографа» — «не быстро распрозрителен», Акунин мог бы процитировать «сотканную из противоречий», как выражаются современные исследователи, характеристику патриарха-мученика полностью. И тогда читатель узнал бы, что святитель был «словесен муж и хитроречив» и «вся книги Ветхаго закона и Новыя благодати, и уставы церковныя, и правила законныя до конца извыче». А груб делался по отношению к нарушителям церковной дисциплины: «бывающим в запрещениях косен к разрешениям». Что же до «не быстрой распрозрительности» к добрым и злым, то упрек сей патриарху адресует апологет царя Василия — мол, оклеветали государя перед святителем «злоречством и словесами лестными», а потому тот говорил с Шуйским «строптиво» и допустил его свержение.
Получается, Акунин поносит патриарха Гермогена ровно за то отношение к Василию Шуйскому, которого придерживается сам, осыпав боярина-царя десятками уничтожающих характеристик. Груб и небыстрораспрозрителен как раз наш горе-историк. Патриарх же Гермоген в «Хронографе» оклеветан — он не только до последнего противился свержению Шуйского, но и, когда того силой постригли, сказал, что монах теперь вовсе не царь, а произносивший за него все обеты князь Василий Тюфякин. Знай Акунин русскую историю получше — эта колоритная сцена, конечно, попала бы в книгу, а так ее место занимает очередной нелепый рисунок И. Сакурова, на котором бояре самолично полосуют ножницами царские волосы.
Не меньше Гермогена достается от быстроголозлословящего писателя и Минину с Пожарским. «Военный вождь был медлителен, ему не хватало инициативности; гражданский вождь так и не сумел создать работоспособную администрацию». Опровергать эту клевету смысла нет, достаточно изучить деятельность обоих, а главное — оценить ее результат. Минин сумел мобилизовать Россию и материально обеспечить ополчение. Пожарский привел его к победе.
А вот дальше Акунин расписывается в фирменном для него историческом невежестве: «кажется, современники оценивали заслуги Минина и Пожарского довольно скромно… на героический пьедестал князя и старосту вознесли только в XIX веке». Тут достаточно заглянуть в наши основные источники по истории Смуты, относящиеся к первой трети XVII столетия. «Новый летописец» многие страницы посвящает деяниям «князя Дмитрия и Кузьмы» и умиляется, что «Бог же призрел на ту рать и дал меж ними совет великий, да любовь и отнюдь не было между ними вражды никакой». Тот самый «Хронограф», откуда Акунин добыл свои нападки на патриарха Гермогена, превозносит Минина и Пожарского, сравнивая их с библейскими персонажами — выведшим иудеев из плена Зоровавелем и легендарным их воином Гедеоном. «Повесть о победах Московского государства» многократно превозносит «добролюбного», «благоразсудного» и «добромысленного» Козьму и его заботу о рати, водимой «князем Дмитрием Михайловичем».
Все эти тексты Акунин просто обязан был бы знать, раз уж взялся писать историю Смуты, но, похоже, он, как обычно, ограничился Валишевским, Костомаровым, Соловьевым да записками иностранцев. Слабая источниковая база и незнакомство с научной литературой то и дело толкают его на тенденциозность в адрес того же Пожарского.
Акунин с явным удовольствием, почти восхищением описывает рейд разбойника Лисовского по русским тылам и радостно отчитывается: «23 августа 1615 года в кровопролитном сражении под Орлом князь Дмитрий Михайлович Пожарский, прославленный полководец и герой освобождения, едва выстоял под ударами мародерской банды, «видя свое неизнеможение, одернушася телегами и сидеша в обозе». После этого Лисовский налетом взял и спалил Орел…»
Начнем с развенчания прямой лжи: никакого Орла Лисовский не взял. Напротив, после столкновения с Пожарским он «отойде наскоро в отход и ста под Кромами». Да и с битвой все было гораздо занятнее. Сам Лисовский описывал ее так: Пожарский «ворвался отчаянно в лагерь мой и обрушился на обессилевших людей, застав меня отчасти врасплох, ибо некоторые из моих людей до рубашек уже разделись… иные в одних рубашках почти ощупью на расседланных коней вскочив, и из лагеря прямо в поле выбили».
Авангард небольшого войска Пожарского внезапно напал на стоянку «лисовчиков», но, видимо, увлекся грабежом и был отражен всадниками в исподнем. Лисовский, отдадим ему должное, отчаянно контратаковал, распугав русскую кавалерию и заставив Пожарского быстро огородиться в лагере. После этого два войска три дня стояли друг напротив друга, Лисовский был ранен в перестрелках стрелой и с трудом сидел на коне, а по сему случаю решил ретироваться, но не назад в Литву, а вглубь русских земель, чем причинил еще немало бед…
Вместо этой кинематографической картинки создатель Фандорина потчует нас примитивными попытками унизить Пожарского пополам с враньем. И всего лишь потому, что подлинная русская история ему, в общем-то, неинтересна. В конечном счете для него это история неудачи. Русские упустили шанс стать поляками.