… Зима. За окном серое небо, от рамы тянет холодом. Школьная парта покрашена неровными мазками голубой краски. На доске каллиграфическим почерком написано имя какого-то поэта, но детишки рассеянны: кто зевает, кто шепчется, кто пишет записку корявым неустоявшимся почерком. По требованию учительницы открываются книги, и городской школьник читает:
– Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь я в санках по горе крутой…
Вчера было воскресенье, и можно было как раз поваляться в снегу, покататься с такой вот горы.
Вот свернулись санки
И я на́ бок — хлоп!
Кубарем качуся
Под гору, в сугроб.
И так же залеплял лицо снег, и так же, как в стихах, мальчишки смеялись над этой «бедой». Там интереснее, а учебник есть учебник, урок закончится – и можно его забыть. Но дальше читают про бабушку на печке, про сказку, которую она рассказывает озябшему внуку. Никто не ругается про то, что «вымочил одежду, в чем в школу идти, мы работаем с утра до ночи», не кричит уставшая даже за воскресенье мать, не отворачиваются к телевизору остальные: тихо… тихо…
В уголке согнувшись,
Лапти дед плетёт;
Матушка за прялкой
Молча лен прядёт.
Избу освещает
Огонёк светца;
Зимний вечер длится,
Длится без конца…
И начну у бабки
Сказки я просить;
И начнёт мне бабка
Сказку говорить:
и течет-течет неторопливая медовая сказка чьей-то доброй бабушки, это какой-то другой мир и хочется слушать…
Я прижмусь к старушке…
Тихо речь журчит,
И глаза мне крепко
Сладкий сон смежит.
И во сне мне снятся
Чудные края.
И Иван-царевич —
Это будто я.
Как вдруг на самом интересном месте сказка обрывается. И только герою приснилось, как его «схватили и ведут» за то, что жар-птицу у царя воровал, только он просыпается в страхе – как бодро врывается:
Весело текли вы,
Детские года!
Вас не омрачали
Горе и беда.
– Ничего себе, весело, дрожишь аж, – ворчишь ты. Учительница собирается сделать замечание, но звенит звонок, и класс несется на перемену. «Дурное какое-то стихотворение, как и все в этих ненужных учебниках», – сонно думаешь ты и лезешь в портфель за бутербродом с растекшимся маслом.
А когда вырастешь – найдешь это стихотворение. Узнаешь, что на доске в тот день было написано: «Иван Захарович Суриков». И прочтешь то, что вынули из стихотворения перед тем, как вставить его в учебник. Дрожа от страха, проснулся мальчик – а там
Уж в избу, в окошко,
Солнышко глядит;
Пред иконой бабка
Молится, стоит.
Испуганный ребенок просыпается, видит солнышко, видит, как бабушка, прижавшись к которой он уснул, молится у икон – и отступают ночные страхи. Молится добрая «бабка» за родных – и «не омрачали горе и беда» детских лет.
* * *
Автор стихотворения пережил много невзгод. Даже описанная в стихотворении идиллия – только часть картины: отец, отсутствующий в воспоминаниях , отправил жену с детьми к своим родителям в деревню, держал в Москве овощную лавку и не очень-то жаловал семью посещениями. Однако ребенок на всю жизнь сохранил воспоминания о тех годах, и не будет ошибкой сказать, что идеалом его самого была тихая старость: мудрые старики-отшельники – частый и сильный образ его поэзии.
Когда же наконец отец перевез к себе семью, то отдал мальчика учиться грамоте к Финогеновым – двум обедневшим женщинам купеческого сословия. Мальчик радостно читал все книги подряд, его начитанность могла бы поразить и взрослых. Взрослых удивляло, что он читает вслух нараспев – а ребенок уже тогда начинал тянуться к стихосложению. Одна из сестер много говорила с ним о Боге, читала жития святых. Были и другие взрослые, которые поддерживали Ивана в его интересе к чтению. Узнав об этом, отец, считавший чтение пригодным «разве для попов», забрал ребенка из учения и поставил за овощной прилавок.
«Ты в беде? Помолись за того, кто тоже в беде»
Иван начал писать собственные стихи. Как-то он показал их некоему поэту и получил совершенно безжалостный отзыв, но это не сломило юношу. Отец его пил, лавка начала разоряться, Ивану пришлось работать у дяди, который относился к нему еще жестче, но молодой поэт оказался стойким – недаром в эти годы он еще мечтал об иночестве. Нищелюбие, доброта к людям и сострадание, умение видеть чужое горе, а также искренние аскетические идеалы помогали ему не тяготиться нуждой и несправедливостью. Немудрено, что позднее он не воспримет поэзию Некрасова: он тоже будет писать о нужде, но не о нужде народа и не крича, а о нужде каждого и о сочувствии к ближнему. Казалось бы – те же мотивы:
Часто плачут дети
И кричат упрямо:
«Мама! мы не ели!
Дай нам хлеба, мама!»
Мать с отцом трудятся
До поту лица;
Говорят: «Работе
Нашей нет конца».
Однако совершенно иные настроения, нежели у Некрасова, пронизывают его стихи. Утешения поэт ищет в молитве друг за друга. Ты в беде? Помолись за того, кто тоже в беде, в нужде, кому сейчас больно и плохо. И самым страшным видит поэт не болезни, не беды и не самую смерть, а то состояние, когда человек теряет веру и упование:
Тяжела, горька их доля,
Скорбь да горе в их груди, –
Нет у них ни светлой веры,
Ни надежды впереди.
Чтобы выбиться из нищеты, Иван с матерью начали скупать и продавать лом, тряпье… и на удивление торговля пошла и даже начала развиваться. Иван принялся за торговлю углем. В 19 лет он женился по взаимной и нежной любви на девушке-сироте.
Внезапно мать поэта умерла, а уехавший было в деревню отец запил и водворился жить к молодым. Вскоре он женился вторым браком на женщине, которая начала откровенно тиранить пасынка. Ивану с супругой пришлось уйти от отца, перебиваться случайными заработками. В этот же год его настигает тяжкая болезнь, за время которой семье пришлось распродать практически все имущество. Мысли о безысходности, на которую он обрекает и юную супругу, довели поэта до желания самоубийства. И когда он уже стоял на мосту через Москву-реку – явственно увидел свою мать, умоляющую его не совершать страшное. Иван помчался на кладбище и провел ночь на могиле своей матери… Именно после этого события появилось его стихотворение, которое, с небольшой переработкой, стало текстом известнейшей песни «Степь да степь кругом». А мотив материнской молитвы еще отразится в его стихах:
Отчего ж, скажи, головушка,
Бесталанной ты родилася,
Или матушка-покойница
В церкви Богу не молилася?
Знакомые поэты поддержали молодого товарища, помогли с изданием его стихотворений, которых накопилось за годы немало. Многие из них знаем и мы, в том числе как песни (например, «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…»), какие-то – о «малютках-сиротках», о безвременно умерших от нищеты детях, об одиноких стариках, а особенно об обездоленных людях, которые в своих скорбях продолжают молиться за всех – были хрестоматийными в дореволюционное время, однако потом оказались «сброшенными с корабля современности» – ведь, как говорил всем известный персонаж культового фильма Глеб Жеглов, «милосердие – поповское слово»… А Суриков живет именно милосердием. Когда от его отца уходит вторая жена, предварительно обобрав супруга, отец стучится в дом к сыну. И сын как истинный христианин принимает его в свой дом.
К Ивану Захаровичу пришла известность, закончились голодные годы. Однако теперь он, боясь вернуться обратно к нищему существованию, откладывает перо и берется за торговые дела.
Видимо, новый темп жизни был ему не по силам: внезапно проявилась с новой силой чахотка. В Москве его лечили лучшие доктора на деньги, собранные друзьями-поэтами, но надежды не было. «Моя песенка спета», – сказал он однажды другу в свои 39 лет. И слова эти, увы, сбылись – ровно через два месяца.
Похоронили его на Пятницком кладбище, рядом с матерью. Когда-то был такой обычай – хоронить выходцев из других мест близ дорог, ведущих к их родным местам. Так и вышло: дорога, у которой расположилось кладбище, ведет к Ярославлю.
Говорят, что в одной части кладбища с поэтом захоронены многие безвестные, бездомные ямщики… Словно бы о себе писал он то стихотворение, которое будут знать и те, кто не знает его имени. Скажи его имя – и многие пожмут плечами. Однако начни «Степь да степь кругом» – и каждый подхватит: «Путь далек лежит…» А дети, возвращаясь из школы, год от года садятся за стол, грамотно освещенный светом от окна на энном этаже многоэтажки мегаполиса, открывают книгу и начинают учить:
Вот моя деревня,
Вот мой дом родной…