Я долго не решалась открыть роман Виктора Астафьева «Прокляты и убиты». Читая «Перевал», «Кражу», «Царь-рыбу», «Печальный детектив», пробиваясь сквозь сибирский буран вместе с юным героем рассказа «Где-то гремит война», сопереживая героям «Пастуха и пастушки», «Обертона», «Веселого солдата», «Звездопада», замирая над феноменальной «Одой русскому огороду», над невероятным «Последним поклоном», перебирая, как молитвенные чётки, астафьевские «Затеси» – я удивлялась богатству, тонкости, живописности языка, зоркости авторского взгляда, глубинному знанию человеческих душ – и, главное, любви. Терпеливой, понимающей, прощающей, воскрешающей любви писателя к людям, а вернее сказать – к человеку. Человеку, в большинстве своем далеко не образцовому, грешному, подбитому, обделенному… Но, вопреки всему, – живому душой, способному творить добро, спасать, прощать. Человеку, готовому сделать главное в этой жизни: принять на себя крест.
Но «Прокляты и убиты»… То, что я слышала или читала об этой книге, предлагало мне поберечь нервную систему: «И так со всех сторон беда, как жить, не знаешь, и еще там кошмары…».
Не знаю, как долго я еще не открыла бы я эту книгу, если бы не та, с позволения сказать, критика, а вернее, просто брань, которая обрушилась на нее – и на автора, понятно, усопшего 24 года назад, – в последнее время. Услышав – и не раз – что Астафьев «оклеветал советский народ», «написал роман, измазавший грязью Великую войну, по заказу Запада», «изобразил наших героических воинов скотами», «надеялся получить за это Нобелевскую премию» и т.д. – я, имея уже представление о писателе Астафьеве, решила, что мне необходимо как минимум прочитать эту его вещь и составить собственное о ней мнение. А когда прочитала – захотела поделиться своим впечатлением…
Потому что впечатление это – светлое
Роман «Прокляты и убиты» – книга страшная, да, читать ее нелегко. Но она не вгоняет в депрессию, нет. Напротив – она дает силы, она подвигает человека жить по правде, по совести, преодолевая низкий страх, неуклонно принося добрые плоды и, безусловно, помня о Боге. Как автор – Виктор Петрович Астафьев.
Герои этого романа воистину святы. При всей их несвятости в обычной жизни
И полно вам, товарищи обличители, какое «измазывание грязью» – ведь герои этого романа воистину святы. При всей их несвятости в обычной жизни. И при всём её, этой жизни, ужасе. Ужасе, вопреки которому они останутся людьми и станут героями – спасителями Отечества.
***
Роман «Прокляты и убиты» начинается не с фронта. Первая его часть носит «жизнерадостное» название «Чертова яма». Так издавна зовется место, в котором стоит запасной тыловой полк – учебка для новобранцев. Туда-то и привозят собранных по сибирским селам, по таежным заимкам парней 1924 года рождения. Война уже не в начале: уже одержана победа под Сталинградом, враг потеснен, но еще очень силен, и отказываться от планов мирового господства не собирается. Берлин еще очень далеко… А ничему пока не научившиеся новобранцы оказываются в таких условиях и на таком пайке, что среди них стремительно распространяется болезнь, именуемая в просторечии куриной слепотой. И другая болезнь – по науке именуемая диареей. И мы, читая, зная, что 18-летний Виктор Астафьев прошел через такую учебку сам, – с ужасом думаем: Господи, после всего этого – еще и фронт…
Однако есть люди, которые остаются людьми, есть командиры, которые помнят о своей ответственности за людей, о своем долге.
«Командование и хозяйственники 21 полка, исправляя многие ошибки и сбои военной машины, предпринимали сверхусилия, чтобы накормить, напоить, одеть, обуть и хоть как-то сохранить, подготовить к сдаче на фронт 10 тысяч молодых парней 1924 года рождения и наскребенных после госпиталей, по пересылкам, по углам огромного государства да по пригревным хитрушкам резервистов других призывов и годов».
А какой любовью, какой воистину родительской заботой окружают ребят крестьяне, колхозники, когда их, не побывавших еще на фронте солдат, посылают спасать урожай, точнее, выкапывать пшеницу из-под снега! Эта командировка становится для них благословением родной земли – перед смертельной битвой за нее.
Необходимо понимать одну вещь. Сила и значение романа Астафьева – вовсе не в чернушном разоблачительстве. То есть не в том, что он написал некую правду, которую другие написать побоялись, и рассказал наконец всем, «как было на самом деле». Писать именно правду, как она есть, для писателя – необходимое условие разрешения творческой задачи, но не сама эта задача. А сама задача, на мой взгляд, – сказать то главное о русском человеке, что проявилось в запредельно страшные годы и что сделало возможной Победу. А мыслимо ли это главное без христианства, без веры дедов и прадедов? Вот почему над «Чёртовой ямой» – столь же неожиданно, сколь и неизбежно – склоняется Дева с Богомладенцем:
«Под вечер первая рота шлепала ордою, отдаленно напоминающей строй, в расположение полка. Умотанные тяжелой работой, едва волоклись красноармейцы вдоль крутого песчаного берега великой сибирской реки. (…) Чистая, святочная тишина простиралась по земле, молитвенно усмирясь, мир поднебесный ждал рождения Сына Божия – впереди были Рождественские праздники, а с ними приходила привычная, но всегда новая пора, сулящая долгую морозную зиму, неторопливое, сытое житье под крышами, толсто придавленными снегом. Многие из ребят, бредущих в казарму, не успели изведать той обстоятельной крестьянской жизни, не знали, что близится великий праздник, потому как приступила, притиснула к холодной стене их безбожная сила и порча, были они еще в младенчестве вместе с родителями согнаны со двора в какую-то бессмысленную, злую круговерть, в бараки, в эшелоны, в тюрьмы, в казармы, но все-таки близкой памятью что-то их тревожило, чего-то в сосущем сердце трепетало и вздрагивало, из-за той вон белоснежной дали ждалось пришествие чуда, могущего переменить всю эту постылую жизнь, избавить людей от мук и страданий. Не может же такой пресветлый, так приветно сияющий мир, который еще недавно звался Божьим, быть ко всему и ко всем недобрым, безразличным, пустым, почему в нем должно быть все время напряженно, тревожно, зло, ведь он не для этого же замышлялся и создавался…
– Скоро ведь, ребята, Рождество…
– Вот комиссар Мельников узнает про эти разговорчики…
– Да што Мельников? Што комиссар? Тожа человек».
В учебной роте есть две «белых вороны», два человека, очень разных по происхождению своему, по опыту и внутреннему содержанию, но сходных в главном: они не изменяют себе, они определяют свою жизнь внутренним смыслом – вопреки безжалостно давящим на них внешним силам. Это Коля Рындин – сибирский старообрядец, потомок ревнителей двуперстия, ушедших в тайгу еще при Царе Алексеи Михайловиче, – и Ашот Васконян, мальчик из номенклатурной советской семьи, сын главного редактора областной газеты – надо знать, что это за должность была при советской власти. Оба несуразны, неуклюжи, оба изображены с тем неподражаемым, тонким астафьевским юмором, который подсвечивает повествование из глубины, таясь от несмешной и недоброй реальности… и присутствуя в ней вопреки всему. Коля, сибирский богатырь, вырос в такой глуши, где только и можно было сохранить слух и душу от «безумных глаголов»; он с детства слушал не большевистских ораторов, а бабушку Секлетинью. Колина вера может показаться простой, «чисто народной», дремучей, но на самом деле она невероятно глубока и тверда: он молится на глазах у всех, и политработники со всем их арсеналом (не столько доводов, сколько угроз) ничего не могут поделать с «малограмотным парнем из таежной глуши». Неслучайно слова, давшие название роману, мы впервые слышим именно из Колиных уст:
«И на одной стихире, баушка Секлетинья сказывала, писано было, что все, кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты».
Если Коля Рындин вносит в безбожную реальность «Чёртовой ямы» веру, то Ашот Васконян – культуру. Его культура даже не в начитанности, хотя этот юноша читал французских классиков в подлиннике. Она – в высоком строе души армянского Дон-Кихота (это сравнение есть у Астафьева), в его мудрости и жертвенности. Ашоту труднее, чем другим: ведь окружающие его ребята и выросли в суровых условиях, а он – в условиях, по советским меркам, почти сказочных. Однако 19-летний Ашот находит в себе силы не просто принять свою новую жизнь, но и благодарить за нее:
« – Откуда бы я узнав вашу жизнь, гебята, если б не попав сюда, в эту чегтову яму? Как бы я оценив эту вот картофелину, кусочек дгагоценного сава, все, что вы отогвали от себя? Из своей квагтигы? Где я не ев макагоны по-фвотски, где в гостиной в вазе постоянно засыхали фгукты? Кого бы и что бы я увидев из пегсональной машины и театгальной ожи. Все пгавильно. Если мне и суждено погибнуть, то с любовью в сегдце к людям.
– Пшенный и Яшкин – тоже люди?
– Люди. Люди. Они не ведают, что твогят, они – габы обстоятельств. Они – бваженные. А бваженным – Господь судья».
К Ашоту приезжает мать – пользуясь своими связями, в том числе и национальными, она пытается спасти сына от фронта, оставить его в тылу. Но для сына это неприемлемо: он должен разделить судьбу своих братьев. И он разделит ее – до смерти, и умрет в бою, не изменив обретенной сердечной любви.
А Пшенный – это «отец-командир», под яростными пинками которого на глазах товарищей умирает доходяга Попцов – тяжелобольной парень, которого давно нужно комиссовать и отправить в больницу: но сделать это, видимо, не с руки. Все знают, что Попцов не может уже стоять уже на ногах, а лейтенант Пшенный яростно бьет и трясет его, заставляя преодолевать полосу препятствий. Товарищи Попцова, еще вчера его презиравшие и гнавшие от себя подальше (ибо болезнь его имела весьма неприятные для окружающих проявления), едва не поднимают Пшенного на штыки, точнее – на заостренные концы деревянных макетов ружей… Но даже это – не самая страшная сцена в первой части романа.
Самая страшная – расстрел Снегирей, братьев-близнецов Снегиревых, Сергея и Еремея. Их родное село – всего-то в 60 километрах от «Чертовой ямы». Наивные братья вдруг решают, что в этой полуголодной неразберихе они вполне могут сбегать домой, повидаться с матерью – и затем вернуться в часть, и не получить за это ничего, кроме «дежурного» наказания, например, наряда на уборку известных мест. Они возвращаются через три дня отсутствия с кучей деревенских гостинцев, коими щедро – простые добрые души! – оделяют товарищей… И представить себе не могут, что их ждет арест, скорый суд и расстрел. Бедных Снегирей расстреливают на глазах выстроенной роты, на глазах тех, с кем они совсем недавно шагали в строю, ели кашу и спали на нарах рядышком; с кем вместе утешались разговорами и воспоминаниями о недавнем детстве. Ни сами приговоренные, ни их товарищи до последней минуты не верят в реальность расстрела: конечно, Снегирей, а заодно всех остальных, хотят просто как следует напугать!.. А в последний миг, когда ясно становится, что это на самом деле расстрел, – «старший» (родившийся первым) из близнецов закрывает собой младшего… хотя спасти его, конечно, не может.
Есть погибшие на фронтах, их очень много, и мы чтим их память – память защитников Родины, павших от руки ее врага. Мы с детства слушаем и поем о них песни, мы приносим цветы к их могилам и памятникам, рассказываем о них молодому поколению… и это совершенно правильно.
Но есть другие погибшие – вот такие… Сколько их было – расстрелянных своими?.. Или просто не выдержавших, не доехавших до фронта, как Попцов?
«Повалявшись в госпиталях, поошивавшись на всевозможных пересылках, распределителях, послужив почти полгода в 21-м полку, Яшкин отчетливо понимал, что порядок в этой армии и дальше будет наводиться теми же испытанными способами, как и летом 1941 года на фронте, иначе просто в этой армии не умеют, неспособны, и что значат какие-то парнишки Снегиревы? Таких Снегиревых унесет военной бурей в бездну целые тучи, как пыль и прах во время смерча уносит в небеса…».
Им не поставлены памятники. Их останков не ищут поисковики. Их имена забыты и теперь уже невосстановимы. Как с ними быть? Как их помнить? Как осмыслить эту жертву?
Возможен только один ответ: молитвенно. С Богом. Да, с Тем Самым, Которого, как им говорили, нет. Благодаря Коле Рындину и его единоверцам становится возможным невозможное: христианское поминовение убиенных в расположении советской воинской части. Эти страницы невозможно забыть. После расстрела Снегирей товарищи офицеры заливают свою вину и стыд водкой, а рядовым
«…пить было негде, не на что и нечего. Горевали всяк поодиночке, завалившись на нары, закрывшись шинелью. Лишь старообрядцы объединились. Нарисовали карандашом на бумажке крест и лик Богоматери – на него и молились за оружейной пирамидой. Коля Рындин чего-то божественное бубнил, несколько парней – не на коленях, а стоя – все за ним повторяли. Ребята, свесившиеся с нар, боязно слушали, никто не смеялся, не галился над божьими людьми.
Старшина Шпатор подошел к молящимся: шепотом попросил их перейти в помещение дежурки. Старообрядцы послушно отлепили бумажку от пирамиды, перешли в дежурку – и всю ночь простояли на молитве, замаливая человеческие грехи.
‟Боже духов и всякия плоти, смерть поправый и диавола упразднивый, и живот миру Твоему даровавый, Сам, Господи, упокой души усопших раб Твоих, Еремея и Сергея, в месте светлом, в месте злачном, в месте покойном, идеже несть болезни, печали, ни воздыхания, всякое согрешение, содеянное ими делом, или словом, или помышлением, яко благ и Человеколюбец Бог, прости, яко несть человек, иже жив будет, и не согрешит…”.
Уважая веру и страдание за убиенных, даже Петька Мусиков не нагличал в этот день. Иные красноармейцы потихоньку незаметно крестились. И старшина Шпатор, забывший все мирские буйства, все окаянство жизни, пробовал молиться, хотел воскресить в себе божеское, крестясь в своей каптерке. Получалось это у него неуклюже, да вроде бы и опасливо…».
И далее – диалог меж этим старшиной и не вовремя нагрянувшим политруком Мельниковым:
« – Что у вас здесь творится? – щупая зад, зашипел капитан.
– Солдаты об убиенных молятся. Верующие которые.
– И вы… И вы… позволили?
– А на веру позволения не спрашивают… даже у старшины. Дело это Богово.
– Н-ну, знаете! Н-ну, знаете!
– Ничего я не знаю, не дано. Пусть молятся. Не мешайте им.
– Я немедленно прекращу это безобразие.
– И сделаешь еще одну глупость. Десяток солдат молятся. Батальон их слышит. Вас вот не слышат. Спят на политзанятиях. А тут, вон, молитвы какие долгие помнят – оттого помнят, что к добру, к милости молитвы взывают, а у вас – борьба… Вечная борьба. С кем, с чем борьба-то?»
Этот старшина Шпатор, старый русский вояка и истинный отец своим солдатикам, умрет не в бою – в вагоне пригородного сибирского поезда. И его смерть тоже окажется неприглядной… и одновременно честной в изначальном смысле этого слова: «честна пред Господом смерть преподобных его» (Пс. 115, 5):
«…мертвый свалился на пол, валялся в грязи, на шелухе от семечек, средь окурков, плевков и прочего добра. Не поднимали, думали, пьяный валяется, и катался старшина до тех пор, пока ночью вагоны не поставили в депо, – уборщицы, подметающие в них, и обнаружили мертвого старика».
Старик Шпатор, видимо, предчувствовал свой конец, потому и носил в кармане гимнастерки завещание – не снимать с него нательный крест и
«похоронить его рядом с мучеником – солдатом Попцовым – либо с убиенными агнцами, братьями Снегиревыми. Но к той поре щель, в которой покоились братья Снегиревы, уже сровнялась с ископыченным военным плацем, а где закопан Попцов, никто не помнил».
Здесь мы видим, как эти жертвы – убитые своими Попцов и Снегири – становятся жертвами святыми. Надо сказать, это понятие о святости безвинной жертвы издревле присуще нашему русскому корню: недаром совсем молодой еще христианский народ сразу назвал святыми убиенных князей Бориса и Глеба. И почитание угличского Царевича Димитрия тоже не дожидалось официальной канонизации. А через сто лет тот же град Углич назвал святым десятилетнего Ваню Чеполосова... «А что они такого сделали?..» – вопрос человека, судящего о предметах духовных с точки зрения мирской логики, всегда ищущего неких заслуг. Мученик – это тот, на чьей стороне Христос; жертва – это агнец, это кроткий свидетель на суде, где Бог судит всякое зло и неправду. Можно сказать короче: жертва – это праведный суд! И этот духовный смысл ухвачен, усвоен Астафьевым. Он присутствует во многих его произведениях, как фронтовых, так и «мирных».
***
В романе «Прокляты и убиты» действуют люди разных национальностей, населяющих российские (исторически, кстати, именно российские, а не советские) пределы. Не секрет, что Виктора Петровича неоднократно обвиняли в плохом отношении к некоторым народам, в шовинизме. Углубляться в эту тему, в эти дискуссии я сейчас не хочу (ну, разве что отметить мимоходом, что легендарный рассказ «Ловля пескарей в Грузии» написан с огромной любовью к этой стране, к ее народу и культуре, с искренней болью за Грузию – так же, как и за Россию). Сейчас скажу лишь то, что у Астафьева каждый человек остается собой и несет в себе лучшие черты своего народа.
У Астафьева каждый человек остается собой и несет в себе лучшие черты своего народа
Вспомним хотя бы степных казахов, набранных по дальним пастбищам, плохо говорящих по-русски и едва не вымерзших по пути к Чёртовой яме: с какой отвагой защищают они своего русского собрата, позволившего им, измученным, проспать дневальство по кухне, как решительно берут его вину на себя. И как страшно, с какой отчаянной иноверной своей молитвой оплакивают эти казахи убиенных Снегирей!
Но у Астафьева присутствует еще и тема усыновления разных народов народом русским – того усыновления, которое и сделало возможной Россию как великое, многоязыкое и единое государство. Причем это усыновление – не только кровно-национального, но и духовного характера. Еще одна белая ворона в учебной роте – Феликс Боярчик: горевшая революционным энтузиазмом мать назвала его в честь Дзержинского, а отцом мальчика был еврейский музыкант, впоследствии арестованный, – случайный короткий роман мамы. Брошенного матерью Феликса воспитывает среда сибирских спецпереселенцев – раскулаченных и сосланных крестьян; мать ему заменяет многодетная «отпетая кулачка» Фёкла Блажных. Феликс усыновлен и духовно вскормлен подлинной и гонимой Россией – голодной, бедствующей, но хранящей себя. На фронте он, награжденный уже медалью «За отвагу», «попадает под колесо» – его обвиняют в халатности, потому что колесо от пушки пропало, а пропало оно потому что ось проржавела… Но Феликс имеет смелость сказать в лицо начальнику Особого отдела, назвавшему его «кулачком»:
« – Вам бы, с вашей доблестно сражающейся хеврой, среди тех кулачков пожить бы, хоть немножко от парши кожной и внутренней очиститься.
Особняк оторопел – мальчишка, с печальными глазами, вдруг разгоревшимися на бледном и нежном лице, мальчишка, с той незащищенностью во всем облике и непоколебимой уверенностью в незыблемости добра на земле, дерзил ему, начальнику Особого отдела гвардейской бригады!»
«Государь ты наш Ашот, как по батюшке – не запомнили. Дорогие вы наши Леша и Гриша! Посылаем мы вам подарочек, а также пожелания всем вам доброго здоровьица…», – так пишут ребятам старики Завьяловы, в избе которых они квартировали в период зимней уборки урожая. Обратим внимание: они выделяют неосознанно Ашота и называют его государем – как положено называть мужчину в патриархальной крестьянской семье. Они принимают армянина в свой русский космос без всяких там межнациональных проблем – проблемы эти возникнут позже…
***
Наверное, ни одно воюющее государство не относилось к своим защитникам так беспощадно, как советское, сталинское… Насколько это было известно гитлеровцам? Не знаю. Но, если наши враги получали об этом информацию, они должны были еще более удивляться непостижимому русскому характеру. Что они защищают, эти русские, кого они защищают?.. Астафьев отступает от повествования, возвращая нас в прошлое своих героев, и мы видим, что им уже пришлось пережить к началу войны; какими дорогами им пришлось к ней идти. Один из любимых героев писателя – лейтенант Алексей Щусь – на самом деле вовсе не Алексей и не Щусь, имя и фамилию ему дали усыновители, а настоящие родители его – русские семиреченские казаки, не принявшие советскую власть, сосланные в верховья Оби и погибшие там. Алексей – на самом деле Платон – свято хранит память о своей тетушке, монахине Елисавете: это была «трудолюбивая, многотерпеливая женщина необыкновенной красоты», и ее воистину жертвенная любовь спасла на этапе не только жизнь будущего защитника Родины, но и много других жизней… И в самые тяжелые минуты советский офицер Щусь находит облегчение в молитве, которой учила его тётушка.
Ну, а другой герой «Проклятых и убитых» задает неудобный вопрос комиссару Мусенку, проводящему политбеседу с бойцами:
« ‟– А мне вот что защищать? – глядит поверх головы Мусенка в пространство костлявый парень с глубоко запавшими глазами, собачьим прикусом рта. – Железную койку в общежитии с угарной печкой, в клопяном бараке?” – ‟Ну, а детство? Дом? Усадьба?” – настаивал Мусенок. – ‟И в детстве – Нарым далекий, каркасный спецпереселенческий барак с нарами…”».
По здравому европейскому разумению, им и защищать-то нечего, этим несчастным русским…Но и весь роман Астафьева, и всё его творчество, и вся его земная жизнь посвящены именно тому, что они защищали и отстояли в той войне. Это называется коротко и просто – Россия. Но слово Россия воистину бездонно, неизмеримо, невместимо. И каждая книга Астафьева есть парадоксальное вмещение невместимого, вдох глубже грудной клетки. Тем-то и велик этот русский писатель.
***
Роман Астафьева «Прокляты и убиты» (как и другие его произведения о войне, но – в большей, может быть степени) являет собой икону. Да, по сути, – икону народа-победителя, его духовный образ, проступающий сквозь кровь, грязь, гной, грех, сквозь отчаяние и запредельную скорбь: проступающий неостановимо и властно. Читая Астафьева, я понимала, благодаря чему – и чему вопреки! – русский народ победил во Второй мировой войне. Благодаря унаследованной от предков глубинной безусловной праведности, которая может до поры скрываться, которой и не предположишь подчас в грешном, немощном, изломанном человеке, но которая в решающий миг играет столь же решающую роль – и этот обыкновенный, далеко не образцовый человек делает невозможное. И враг не может понять, откуда эти русские берут силу, за счет чего они побеждают – хотя, по всем стратегическим расчетам немецкого разума, остатки русской армии давно уже должны, истекая кровью, приползти и сдаться на милость немилостивого победителя.
А они побеждают потому, что мало похожая на поэтический образ фронтовой медсестры Нелька Зыкова – с ее расстрелянным отцом, с ее обездоленным детством и растоптанной юностью – под шквальным огнем на утлой лодочке вновь и вновь пересекает Днепр, вывозя с плацдарма в тыл сотни раненых (но тысячи невывезенных остаются и погибают – лодка только одна!..).
Они побеждают потому, что Лешка Шестаков, сын ссыльного русского крестьянина и хантыйки, непостижимым образом, без надлежащих плавсредств, умудряется протянуть через насквозь простреливаемую реку хлипкую ниточку связи – с левого берега на правый, на плацдарм.
(И это тот самый Лешка Шестаков, который еще в учебной роте едва не разбил голову начальнику Особого отдела: тот предлагал стать стукачом… Но у начальника – своя биография, свой расстрелянный «по ошибке» – еще при наркоме Ежове – отец, и потому начальник молчит о дерзком Лёшкином поступке).
Русские побеждают потому, что опасно раненый майор Зарубин – образ интеллигента на войне – упорно отказывается выехать с передовой в тыл, оставив своих солдат…
Солдатам приказывают форсировать могучий Днепр без всяких плавсредств, на тех дощечках, которых смогут насобирать они сами; солдат бросают на плацдарме без еды, без медицинской помощи, без боеприпасов и гарантий сколько-нибудь человеческого погребения, подперев с тылу лишь беспощадным заградотрядом… Однако эти люди прекрасно понимают: никто, кроме них, не спасет сейчас их Отечество. И поэтому они идут вперед. И пройдоха Леха Булдаков, от которого, кажется, не исходило ничего, кроме болтовни и всяческих безобразий, вдруг проявляет невероятную храбрость и самоотверженность.
***
«Густо плавали начавшие раскисать в воде трупы с выклеванными глазами, с пенящимися, будто намыленными, лицами, разорванные, разбитые снарядами, минами, изрешеченные пулями. Дурно пахло от реки. Но приторно-сладкий дух жареного человечьего мяса слоем крыл всякие запахи, плавая под яром в устойчивом месте. Саперы, посланные вытаскивать трупы из воды и захоранивать их, с работой не справлялись – слишком много было убито народу. Зажимая пилотками носы, крючками стаскивали они покойников в воду, но трупы никуда не уплывали, упрямо кружась, прилипали к берегу, бились о камни, от иного раскисшего трупа крючком отрывало руку или ногу, и ее швыряли в воду...».
Натурализма у Астафьева достаточно. Вслед за ним мы понимаем: война – это запредельный безбожный ужас. Но – война обращает человека к покаянию
Такого натурализма у Астафьева достаточно. Вслед за ним, фронтовиком, мы, не нюхавшие пороха, понимаем: война – это запредельный безбожный ужас. Но – Бог поругаем не бывает: война обращает человека к покаянию.
«Царица Небесная, отринь, отгони во тьму беспамятности нечестивый смысел и вид жизни моей прошлой, очисти душу от сора и плевел видением стороны родной, согрей теплом слова родного, горючей, сладкою слезой омоюсь я перед кончиной. Не учуял бы я, нет, глубинно, чисто и больно свет жизни, войны и бедствий не познав. Разве б возлюбил я так ближних своих, сторону родную, небо, землю, белый свет, весну-красну, лето зеленое, осень золотую, не изведав разлуки, не приняв страданья? Господи-ы-ы-ы! Мать Пресвятая Богородица, намучай человека, намучай, постращай адом, но дай ему способ сызнова вернуться на землю, вот тогда он станет дорожить жизнью, и землей, и небом, им дарованными. Господи, Мать Пресвятая Богородица, пусть в горячем бреду, пусть в беспамятстве, пособи мне прислониться к теплу родительского очага!..”»
Это предсмертная молитва тяжелораненого, умирающего сержанта Финифатьева – бывшего парторга колхоза имени Клары Цеткин – немолодого уже вологодского мужика, который
«комсомольчиком плевал в лик Его, иконы в костер бросал, кресты с Перхурьевской церкви веревкой сдергивал, золоту справу в центры отправлял…».
Товарищ (тот самый Леха Булдаков) пытается утешить Финифатьева:
« – Один ты, што ли, такой?
– Счас, Олешенька, считай, один. Бог и я. Прощенья у Ево день и ночь прошу, но Он меня не слышит...».
Обратим внимание на это «один». Кающийся всегда наедине – один на один – с Богом: он не может разделить свой грех на всех, не может переложить на других хотя бы часть ответственности.
***
Всякая настоящая, честная книга про войну содержит вопрос о смерти, о том, каким образом человек может ее принять и чем он может на нее ответить; о смысле смерти, а значит, о смысле жизни.
Всякая настоящая, честная книга про войну содержит вопрос о смерти, о смысле смерти, а значит, о смысле жизни
Нам с детства нашего говорили, что погибшие на войне живы в нашей памяти, что в ней, в этой памяти, они бессмертны. Но это лишь образ. Человеческая память не побеждает смерти. Победитель смерти – только Тот, единственный, Кто (как размышляет майор Зарубин), «…не посылал никого вместо себя умирать, Сам взошел на крест», и до Которого «не дотянуться ни умственно, ни нравственно… Плыви один в темной ночи». Со всех сторон окруженный смертью, ежедневно теряющий товарищей человек ищет в этой ночи свет, чувствует потребность в молитве.
«Набрав команду из войска лейтенанта Боровикова, Шестаков повел ее к желобу, на окраину деревни – попытаться унести трупы товарищей. Лешке удалось обнаружить во тьме ключ (родник – М.Б.). Трупы никто не убрал, они глубже влипли в грязь, начали врастать в землю. Выковыряли убитых из земли, продели обмотки под мышки и, впрягшись, волокли их вниз по речке. Лешка волок Васконяна, тот в пути все за что-то цеплялся, обувь с его ног снялась, шинель осталась в грязи. К братской могиле Васконян и его товарищи прибыли почти нагишом. Да не все ли им равно? Свалили убитых в яму, прикрыли головы полоской из брезента, постояли, отдыхиваясь. ‟Ну-к, че? Давайте закапывать”, – предложил кто-то из бойцов. ‟Как? Так вот сразу?” – встрепенулся лейтенант Боровиков. – ‟Дак че, речь говорить? Говори, если хочешь”. Боровиков смутился, отошел. Закапывали не торопясь, но справились с делом скоро – песок, смешанный с синей глиной, – податливая работа. ‟Был бы Коля Рындин, хоть молитву бы почитал, – вздохнул Шестаков, – а так че? Жил Васконян – и нету Васконяна. Это сколько же он учился, сколько знал, и все его знания, ум его весь, доброта, честность поместились в ямке, которая скоро потеряется, хотя и воткнули в нее ребята черенок обломанной лопаты…”».
Роман «Прокляты и убиты» остался неоконченным, но планы писателя нам известны:
«Вот третья книга и будет о народе нашем, великом и многотерпеливом, который, жертвуя собой и даже будущим своим, слезами, кровью, костьми своими и муками спас всю землю от поругания, а себя и Россию – надсадил, обескровил...» (письмо Г.Вершинину. 1995 год).
И там же Виктор Петрович пишет, что Россию тогда, в 1940-х, спас Бог –
«…который раз уж спасал Россию – и от монголов, и в Смутные времена, и в 1812 году, и в последней войне, и сейчас надежда только на него, на милостивца».
***
Я намеренно не цитирую здесь других произведений Астафьева, дабы удержать свой текст в каких-то рамках: необъятного мне не объять. Но эпизода из «Веселого солдата» не привести здесь не могу. Герой этой автобиографичной книги, искалеченный фронтовик, уже в конце 1940-х делит скромнейшую трапезу (картошка и соль, более ничего) с пленным немцем: тот провел несколько лет у нас в Сибири, а теперь выживших «фрицев» отпустили домой, и эшелон с ними тянется через Урал. На станциях охрана отпускает немцев просить подаяния. И вот, один такой тощий и оборванный проситель с котелком заглядывает на огонек, а точнее, на запах варева, к герою, готовящему ужин для жены и ребенка. Вместо того, чтобы с гневом прогнать, русский усаживает немца за стол. Здесь нет сентиментальности или пацифистского братания: оба солдата прекрасно понимают, что и почему произошло в недавнем и неисцельном прошлом, знают, кто в этом виноват. Я привожу здесь этот эпизод потому, что многие герои «Проклятых и убитых» поступили бы точно так же – в том у меня нет сомнения.
Для Астафьева каждый человек, кто бы он ни был по крови, по происхождению, в какой бы ситуации он ни оказался, – прежде всего, человек, творение Божие
Для Астафьева невозможна ненависть к немцам как таковым. Он и на той стороне находит «несвятого святого» – военного санитара Лемке, спасшего многих русских пленных. Для Астафьева каждый человек, кто бы он ни был по крови, по происхождению, в какой бы ситуации он ни оказался, – прежде всего, человек, творение Божие. Это очень хорошо чувствуется, хотя буквально таких слов в тексте нет.
***
В суровом повествовании Астафьева есть особые места – когда раскрывается изначальная внутренняя красота его героев, их глубинная причастность русскому духу, когда очевидно проливается в мир свет, хоронившийся доселе в их сердцах. Это очень яркие страницы – именно на них-то и становится нам всё ясно. И про войну. И про Победу. И про Россию. И про нас с вами.
«Казарма, приглушенно, ровно гудевшая предсонным, постепенно замирающим гулом, смолкла, вовсе унялась. Врасплох захваченная казарма не сразу, не вдруг, как бы пробно, как бы для себя поддержала серебряно-звонкий голос Бабенко:
Во мраке молнии блистали…
Вот тогда-то, в последний вечер перед отправкой на фронт, во второй раз услышал Лешка Шестаков песню в постылой, совсем прокисшей от смрадного испарения казарме первого стрелкового батальона… Ротного певца подбодрил его друг Гриша Хохлак. Сразу радостно, сразу высоко взнялся, взлетел голос из второй роты. И вот уж весь батальон, пока еще пробно, подхватил песню, ротный запевала второй роты соединил свой голос с запевалой первой роты. Все бережнее, все аккуратнее ровняли под них голоса бойцы, всяк свой голос встраивал, будто ниточку в узор вплетал, всяк старался не загубить песенный строй, и Лешка норовил приладиться к соседу, сосед к другому соседу, и вся изматеренная, оплеванная, Богом и людьми проклятая казарма во всю грудь, во всю мощь четырьмя сотнями голосов сотрясала подвал:
И беспрерывно гром греме-э-эл,
И ве-этры в дебря-ах бушева-а-али-и-и-ы…
Старшина Шпатор, спустивши босые ноги с топчана, сидел, полуоткрыв рот, ошарашенно слушал мощно гремевшую многоголосую армию, слушал свою роту, свой первый батальон, и ничего не мог понять – он не ведал такого батальона, такого праведного, душу разрывающего восторга и гнева. Нет, он знал, все знал, он угадывал сокрытое в этих юных ребятах могущество, понимал этот подлый казарменный быт, повседневно унижающий и даже убивающий того, что послабей, размельчил людей, поднял наверх самое отвратительное, зверское, блудное, мелочное, и боялся, что там говорить, боялся: душу-то живую не убили ль? не погасило ли в ней быдловое существование свет добра, справедливости, достоинства, уважения к ближнему своему, к тому, что было, что есть в человеке от матери, от отца, от дома родного, от Родины, России, наконец, заложено, передано, наследством завещано? (…)
Но вот, каждый голосишко норовит пристроиться к другому, поддержать его, подпереть, силы всему хору прибавить, и ощущал сердцем, чуял кожей своей старшина Шпатор: каждый его боец, как и он сам, в восторженном ознобе сейчас, холодок у каждого течет под рубаху, проникает внутрь, покалывает сердце, и ощущает каждый в себе незнаемую силу, полнящуюся другой силой, которая, слиясь с силой товарищев своих, – не просто отдельная сила, но такая великая мощь, такая сокрушительная громада, перед которой всякий враг, всякое нашествие, всякие беды, всякие испытания – ничто!
В эти минуты старшина Шпатор твердо поверил: его ребята, юные эти шпанята, заломают врага и живы будут, все-все живы».
Они заломали врага. И они живы. Все. И не в том зыбком и условном смысле, который заключен в пафосных штампах эпохи, отвергшей подлинную вечную жизнь. Они живы там, где, как с детства знал мальчик Коля из глухой раскольничьей деревни, – «несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная». Злодеи всякой национальности прокляты и убиты – праведные воины живы и прославлены.
***
И все же – послесловие.
Виктор Петрович Астафьев был великим человеком, но – человеком всего лишь, как и каждый из нас. Он не был безгрешным. Он не мог быть исключительно прав всегда и во всем. О его сложном характере, о его травмированности (сиротское детство, потом война) говорит, помимо прочего, и книга его супруги Марии Корякиной «Знаки жизни», написанная с огромной любовью… Астафьеву можно в чем-то возражать, с ним можно не соглашаться в тех или иных вопросах – это естественный процесс поиска истины. Но одно дело – возражать, другое – осыпать оскорблениями и пытаться смешать с грязью. Вот этого мы не должны позволять никому – даже вне зависимости от нашего собственного согласия или несогласия с писателем. Потому что наследие Виктора Астафьева – бесценное достояние России.
Как это кого?! Да страну свою, народ свой. Чтоб продолжил жить наш народ на нашей земле.
Не за верхушку люди воюют. За Отечество, дом родной.