Блудные дети, или Пропадал и нашелся

Отрывок из книги

Советский молодой человек на переломе эпох… О чем он думал? К чему стремился? Какие ошибки совершал? Без ответов на эти вопросы мы не сможем понять события, которые переживаем сейчас. Книга увлекает и захватывает, она затягивает читателя в водоворот жизни потерянного человека, помогает пробиться через туман прошлого в настоящее… и понять что-то самое важное.

***

«Блудные дети», книга Светланы Замлеловой «Блудные дети», книга Светланы Замлеловой

…Искусство раннего Средневековья характеризуется явным упадком. На смену античности, исповедующей красоту человеческого тела, приходит христианство, призывающее к раскрытию духовных начал. Но для изобразительного искусства эти идеи оказались губительны. Изобразительное искусство Средневековья нетождественно жизни, оно непонятно и малоэстетично. Христианство уничтожило прекрасное искусство античности…

С этими словами я вступил в самостоятельную жизнь. Я заканчивал первый курс нашего «ликбеза» — так у нас называли Институт. И экзамен по истории и теории культуры был последним в летней сессии. Через два дня впервые без взрослых в компании двоюродного брата мне предстояло отправиться на целый месяц в Джубгу. Мама сама купила нам путевку в какой-то пансионат и два билета в спальном вагоне до Туапсе.

От Джубги у меня осталось немного воспоминаний. Помню наш двухкомнатный номер люкс с прыщавыми, окрашенными голубой красочкой стенами. Помню наш самовар, прерогативу люкса, который подтекал так безбожно, что ко времени закипания воды в нем оставалось на полчашки. Помню, как мы пытались заклеить его жвачкой. Жвачка плавилась, капала вниз, на лету застывала и повисала, напоминая собой нечто совершенно неуместное к чаепитию. Помню, как мы покупали на тамошнем рынке персики и фундук. Сочные персики растекались по нашим подбородкам густыми оранжевыми ручейками, а фундук мы приспособились колоть булыжником, подобранным на пляже. Одна боковина камня была выпуклой и удобно помещалась в ладони. Другая — совершенно плоской. Получалось эдакое первобытное орудие, разбивающее разом по десяти орехов.

Пансионат наш располагал огромной территорией с галечным пляжем, глухим, одичавшим парком, площадкой под дискотеку. Был даже свой, затерявшийся в парке, кинотеатр, был и прокат на пляже.

Днем мы исследовали селение, лазали по горам или уплывали на катамаране подальше от берега и купались одни в прозрачной зеленой воде. Прежде я никогда не купался в море так далеко от берега. Странное чувство — я запомнил его. Я ощущал себя частью стихии. Как будто солнце, небо, горы, вода и мы с братом — все это одно и нерасторжимо. Я нисколько не боялся воды и бездны под собой, я знал, что море не отринет меня и не сделает мне зла. Я кувыркался в изумрудной воде, смеялся, сам не зная чему, и думал, что вряд ли кто-нибудь догадывается, каким счастливым можно быть в открытом море.

А вечерами мы слонялись по территории, глазели на девчонок, валяли дурака на дискотеке, пересмотрели по два раза все картины в местном синематографе. Вход на территорию был свободным, но мы скоро вычислили всех постояльцев пансионата. И, даже встречая на рынке, не сомневались, что вот этот огненнорыжий парень с безупречной улыбкой, да-да, тот самый, что появляется на публике исключительно в красных спортивных трусах; или вон та юная девица, жадно разглядывающая всех своих сверстников и сверстниц, точно мечтая о друзьях, ведь она здесь в компании молодой дамы с напряженно-серьезным лицом и двух мальчишек пяти и семи лет, судя по всему, детей этой дамы; или вон те пожилые подружки, суетящиеся как на пожаре, чудно, ей-богу, приехали отдыхать, а мечутся из угла в угол как ошпаренные — встречая их в любом закоулке Джубги, мы не сомневались, что все это «наши».

Вели мы себя, как и подобает вести себя москвичам в провинции: нарочито громко и протяжно акали, задирали носы и изо всех сил изображали помещиков, вызванных, к неудовольствию своему, из столицы в имение и вынужденных, по настоянию управляющего, вникать в дела. Разумеется, если бы не продажа за долги, никто бы не выманил нас из города! Но в действительности оба мы были счастливы и решительно всем довольны. Даже однообразие отдыха не утомляло нас — ведь обоим нам было тогда по девятнадцать лет! А порой даже этого бывает достаточно, чтобы ощущать себя счастливым и довольным. Мы же, вдобавок ко всему, были студентами московских вузов, успешно окончившими первый курс. Впервые мы оказались без присмотра вдали от дома. Мы только начинали жить, и начало казалось нам приятным. Карманы наши были полны денег, сердца — радужных надежд. Что ожидало нас впереди, мы не знали. Но не сомневались, что, верно, что-нибудь очень хорошее.

Спросят, зачем я пишу все это, ради чего я вообще взялся описывать? Не знаю. Но уж, конечно, не ради писательской славы. Хотя в это трудно поверить, потому что теперь никто не верит в бескорыстие.

Зачем же тогда? Может быть, что называется, «в назидание потомству». Из желания удержать хоть кого-нибудь от ненужных шагов. Конечно, я не так наивен, чтобы всерьез верить, что рассказ мой послужит кому-то предостережением. И все-таки я надеюсь.

Забегая вперед, скажу: я всегда знал, что все это мерзко. Но почему-то изо всех сил пытался переубедить себя. «Нет, не мерзко,— говорил я себе,— а прогрессивно и современно. И если я не готов принять этого, я смешон, неразвит и закомплексован. А хочу ли я быть смешным, неразвитым и закомплексованным? Нет, не хочу. Что же остается? Принять то, что прогрессивно и современно».

Потянувшись, как козел за морковкой, за какими-то призраками, я чуть было не оказался в яме. Все то, что я пережил и о чем намереваюсь рассказать, вся моя тогдашняя жизнь кажется мне сегодня абсурдом, какой-то злой шуткой. «Диаволов водевиль» — вот что это было такое.

***

Выбор мною профессии и учебного заведения, где бы я мог получить эту профессию, происходил мучительно и долго. Я мечтал отдаться какому-нибудь творчеству. Родителей же моих, как это часто случается, подобная перспектива приводила в ужас. Словосочетание «творческая профессия» являлось для них синонимом неустроенности, безработицы и в то же время личного моего разгильдяйства с вытекающими отсюда пьянством и всякого рода невоздержаниями. Папа даже процитировал Пушкина, назвав меня наперед «гулякой праздным».

Я окончил художественную школу, но сомневался, что живопись — это мое призвание. Да и родители не хотели, чтобы я дальше учился на художника.

— Вот получи настоящую профессию, а там рисуй. Если захочешь…— убеждали они меня.

Я был томим талантом, но не был уверен, каким именно. Родители же, оба экономисты, назойливо советовали мне отправляться по их стопам. Меня же одно только упоминание о карьере бухгалтера повергало в уныние. Никому ведь и в голову не приходит учиться считать собственные деньги. А посвящать свою жизнь пересчитыванию чужих, да еще и дрожать над каждой цифрой — по-моему, трудно себе представить что-либо более бесславное и бесполезное. Кто-то сказал, что все зло в этом мире от экономистов, и я считаю эту мысль безупречно верной.

Я всегда совершенно искренно жалел своих родителей и недоумевал: как это можно по доброй воле и не от безысходности идти в бухгалтеры? Например, у мамы превосходный голос. Возможно, она не стала бы Анастасией Вяльцевой, но ведь и Адамом Смитом она тоже не стала. И отчего это так бывает? Отчего карьеру незадачливого экономиста люди охотно предпочитают карьере пусть даже незадачливого певца, артиста или художника? Отчего если уж петь, то непременно в Большом театре, а вот на счетах щелкать не стыдно в любой подворотне?

Но родители в ответ на мои рассуждения только посмеивались. Правда, в конце концов все мы сошлись на том, что необходимо найти компромисс. Во внимание решено было принимать мои личностные особенности, предполагаемое жалованье, характерное для избранной деятельности окружение, а также спрос на профессию в обществе. Наконец компромисс был найден. Мы согласились, что совмещать творчество и относительную стабильность можно в одном единственном случае: посвятив себя науке. И поскольку ум мой родители отнесли к разряду гуманитарных, выбор ограничивался довольно скромным списком дисциплин. Папа переписал в столбец все известные ему гуманитарные науки и предложил мне следующий перечень: первым номером шла философия, напротив которой папа сделал пометку: «мать всех наук». Затем, уже без пометок, следовали история, филология, искусствознание, психология, культурология. Первой со списком ознакомилась мама. Прочитав один раз, она задумалась, строго оглядела нас с папой и принялась читать во второй. После чего потребовала ручку и приписала от себя: этнография, юриспруденция, религиоведение. Об экономике как будто забыли.

«Философия — “мать всех наук”, история, филология, искусствознание, психология, культурология, этнография, юриспруденция, религиоведение» — до сих пор я помню самый порядок, в котором были переписаны дисциплины. На том этапе я думал недолго, просто ткнул пальцем в «искусствознание», потому что именно искусствознание показалось мне наиболее сопричастной с творчеством наукой.

— Значит, будешь искусствоведом,—грустно уточнил папа, точно замуж меня отдавал.

Я молчал — его тоска была мне непонятна и неприятна.

— Что ж,— вздохнул папа,— хорошая профессия…

Добившись от меня определенности, родители успокоились. Но ненадолго. С самых тех пор за мной закрепилась слава будущего искусствоведа, и каждый мой шаг родители, к неудовольствию моему, повадились увязывать с выбором профессии. Отправлялся ли я на прогулку, читал ли книгу, выбирал ли рубашку к случаю или глодал куриную ногу — родители, не то шутя, не то всерьез, уверяли, будто я все делаю как настоящий «будущий искусствовед». Очевидно, им очень хотелось видеть меня студентом. Но из-за чрезмерно горячего желания они оба однажды насмерть перепугались, осознав как-то вдруг, что ведь студентом-то я могу и не стать. Не знаю, как это у них вышло, но в один прекрасный момент они обрушились на меня и уж больше не оставляли в покое, решив, по всей видимости, воздействовать внушением.

— Ты не поступишь в институт! — срывающимся голосом предрекала мне мама, застав за неподходящим, с ее точки зрения, занятием.

— Был серым как штаны пожарника, таким и останешься,— поддакивал папа. И неизменно при этом добавлял: — Кроме ПТУ, дружок, тебе нич-чего не светит… А туда же — искусствовед!..

С их слов выходило, что не поступи только я в вуз сразу же после школы — а я непременно должен был не поступить, несмотря на «успехи в учебе и примерное поведение»,— высшего образования мне не видать. А равно и мало-мальски приличной будущности.

— Потом в армию тебя заберут, потом женишься, потом дети пойдут — зарабатывать нужно будет… И все!..— объяснял мне папа. И лицо его выражало отчаяние.

Отчаяние передалось и мне, так что я даже решил для себя, что если не поступлю с трех попыток, то повешусь или вроде того. А когда мы приехали отыскивать мое имя в списках зачисленных, позабыли не то что запереть двери машины, но и зажигание папа оставил включенным. Так и простояла наша «Волга» незапертой и тарахтящей, пока мы искали свою фамилию в списках…

Чувства мои по поводу зачисления оказались совершенно схожими с чувствами советских школьников, принимаемых в пионеры. Ей-богу, если бы у меня был красный галстук или любой другой атрибут, выдававший мою принадлежность к студенческому братству—шпага, например,— я бы не снимал его даже ночью!

***

Я был зачислен в студенты в августе 91‑го года. Это было время, когда по улицам Москвы ползали танки и вся страна жила в предвкушении чего-то необычайного. А многие так даже и верили, что все то необычайное, что грядет и вот-вот разразится, непременно будет содействовать ко всеобщему благу.

Ректор вуза, студентом которого я стал в то лето, был известен широкой публике своими либеральными и демократическими убеждениями. Это был шестидесятник и западник, то есть большой поклонник всего «как в Европе». О нем говорили, что он, как и прочие шестидесятники, всегда оставался верным «истинному марксизму», не испорченному болезненными сталинскими фантазиями, а преподанному России самим Лениным. И что будто бы за это власти неоднократно порывались отправить его в желтый дом, но почему-то так и не отправили. Между прочим, речь, произнесенная ректором на дне открытых дверей, произвела на меня сильнейшее впечатление, и, вероятнее всего, легендарная личность ректора и та самая произнесенная им речь создали необходимый перевес при выборе мною учебного заведения. Среди прочего, много было сказано о свободе, о том, что «страна наша встала на путь перемен и демократических реформ» (напомню, дело происходило еще в СССР); упоминалось о гласности и плюрализме; особо подчеркивалось, что мы, то есть тогдашние абитуриенты, являемся надеждой общества и что именно нам предстоит «стать первым свободным поколением обновленного государства». В этом смысле Институт был провозглашен «островком свободы», где максимально «предполагается реализовывать на практике принципы демократии, свободы и плюрализма». Овация стала наградой красноречивому ректору. Несколько девичьих голосков в разных углах аудитории пропищали восторженное «Браво!».

Повторюсь, что ректор наш в то время был человеком чрезвычайной известности и популярности. Он был депутатом Верховного Совета и одновременно с этим слыл диссидентом. Известность же его связывалась с целым рядом смелых критических выступлений в адрес советского правительства, приводивших в восторженный трепет всю страну. Сегодня я не знаю, чего хотели все эти люди, называвшие себя красивым словом «диссиденты». «Мы — диссиденты, изгои»,— с гордостью говорили они. Но, кажется, никто из них не предлагал возродить святыни или, например, поднять деревню. Что, собственно, они предлагали для страны, куда звали — право, не ясно. Но тогда это было не важно. Главное, они критиковали советскую власть, и это в них подкупало.

Институт же наш оказался настоящим пристанищем для диссидентствующей публики. Проректоры все сплошь тоже слыли диссидентами, а равно и несколько профессоров. Поговаривали, что проректор по учебной части прошел сталинские лагеря и на правом предплечье носит клеймо, оставленное ему мучителями. Слух этот подхватили с каким-то даже аппетитом и с наслаждением затем перекладывали из уст в уста. Хотя почему-то никого не смущал возраст проректора — судя по его летам, в застенках он мог оказаться, будучи грудным младенцем. Впрочем, в те страшные годы чего только не случалось.

Вследствие всех этих свободолюбивых устремлений нашего начальства Институт со временем действительно превратился в «островок свободы» и плюрализма. Какой-то негласный дух терпимости ко всему, что только ни на есть, привлекал под его своды самую разношерстную публику. Феминистки с нечесаными волосами, драными подмышками и в каких-то подвязанных опорках; странные иноземцы—не студенты и не преподаватели,— расточавшие кругом себя холодные улыбки; лысые проповедники в черных френчах и золотых очках; сектанты с безумными глазами, хватавшие за рукава и вкрадчиво, но неотвязно предлагавшие рассказать о Библии,— все это немедленно хлынуло к нам, точно потоки воды из открывшихся вдруг шлюзов, все это норовило читать лекции.

Впрочем, семена свободы, демократии и плюрализма чуть было не погибли, не успев дать всходов.

В то самое время, когда я отыскивал свою фамилию в списках зачисленных на первый курс, в кулуарах Института стоял несмолкаемый шепот. Дело в том, что наш ректор, диссидент и либерал, оставив все свои административные начинания и научные изыскания, вдруг вспомнил о каких-то срочных и неоконченных делах, ожидавших будто бы его в швейцарском городе Цюрихе. И едва только в Москве появились танки, как он срочно выехал в Цюрих оканчивать эти свои дела. Невинное, казалось бы, обстоятельство совершенно взбудоражило умы. Замелькали какие-то нехорошие улыбочки. Шепот и многозначительные взгляды сделались обычным делом. Появилась даже некоторая озабоченность на лицах — а ну как цюрихские дела не удастся закончить в срок? Но вопреки опасениям и дурным предчувствиям все завершилось как нельзя лучше. Через несколько дней наш ректор вернулся в Москву и как ни в чем не бывало заступил на службу. При этом весь вид его свидетельствовал о каком-то триумфе, точно это он, а не кто другой способствовал из Швейцарии разрешению всей тогдашней русской путаницы.

Что до меня, скажу откровенно: в то время я был бесконечно далек и от политики, и от какого бы то ни было понимания действительности. Происходившее вокруг интересовало меня не более чем театральное действо. Я был большим охотником до всякого рода недоразумений и радовался, стоило завариться очередной политической каше. Разинув рот я следил за развитием, ждал развязки и почти зевал, когда события переставали быть захватывающими. То, что развернулось на сцене Москвы в октябре 93‑го года, не пробудило во мне ничего, кроме радостного возбуждения и любопытства. Это новое недоразумение повлекло меня и шестерых моих товарищей на Красную Пресню. В Москве тогда стреляли, то есть буквально где-то грохотали орудия. И уж конечно, мы не могли остаться в стороне и пропустить такое зрелище. Один из нас, Виталик Экземпляров, 4 октября бывал новорожденным. В тот год ему исполнялось 20 лет. По этому поводу он намеревался собрать нас у себя в ближайшую субботу. А пока решено было отметить его рождение «на баррикадах».

Мы двигались по опустевшей Тверской от центра в сторону Садового кольца. Где-то слева от нас грохотала настоящая канонада. Да-да: мы шли под грохот канонады! И вот представьте: Тверская улица, где вечерами от множества огней светлей, чем днем; где что ни дверь, то магазин; где каждодневно захлебывается стальной поток. Вдруг — ни одной машины, а всех прохожих можно сосчитать по пальцам. И канонада!

Есть чувство, я думаю, оно знакомо всем, когда реальность перестает реальной быть, когда вдруг кажется, что снишься сам себе и все, что происходит, суть обман, иллюзия и умопомрачение.

Я хорошо помню тот день. Было очень тепло и солнечно, что совершенно необычно для этого времени года. Как распознать запоздалую осень среди камней большого города, где нет ни птиц, ни листьев под ногами, ни темных, увядающих цветов? Но в городе есть солнце, по-осеннему высокое, но все еще теплое солнце; есть особенная, замеченная всеми поэтами чистота и прозрачность воздуха; льдистая голубизна предзакатного неба, тоже ставшего высоким и прозрачным; и первая, чуть ощутимая прохлада, обнаруживающая себя по вечерам паром дыхания.

Мы радовались последним теплым лучам, ощущение нереальности происходящего волновало нас, мы болтали разный вздор и поминутно смеялись. Вдруг на повороте в Козицкий переулок Виталик остановился.

— Знаете что, ребят,— неуверенно, точно извиняясь перед нами, сказал он,— поеду-ка я домой…

— Да ты что?! — окружили мы его. Нам казалось, что веселье только начинается.

— А как же твой день рождения?

— Чего дома делать?

— Брось, пойдем вместе! Мы же хотели на баррикадах…

— Мне что-то не хочется баррикад,— сказал он,— не хочу умирать в день рождения…

Его слова подействовали на нас. Все мы приумолкли и перестали хихикать.

Вдруг кто-то сказал:

— Платон умер в день своего рождения.

Этого оказалось достаточно, чтобы снова все смеялись. Ведь в то время мы были как щенки, которым ничего не нужно, как только резвиться.

— Да я, в принципе, не против…— улыбнулся Виталик,— только, знаете ли, хотелось бы оттянуть этот миг…

Мы не возражали. Проводив Виталика до ближайшей станции метро и заверив на прощание, что он утратил последний шанс стать хоть сколько-нибудь похожим на Платона, мы, уже вшестером, двинулись дальше. Но когда мы добрались до Триумфальной площади, в наших до сих пор стройных рядах возникло некоторое смятение. Первоначальный план наш заключался в том, чтобы, дойдя до Триумфальной площади, двинуться вниз по Садовому. А там, по Новому Арбату или с тылу по Дружинниковской, попасть на площадь Свободной России — ей-богу, не помню, как она тогда называлась,— другими словами, в эпицентр революционных событий. Кстати уж, замечу, что ничего глупее названий, образованных от слов «свобода» или «независимость», я не знаю. Когда подобные вывески появляются на площадях и улицах так называемых бывших советских республик, надо понимать, это означает их радость по поводу наступившего освобождения от тиранки-России. В России те же самые таблички выражают, очевидно, вздох облегчения по случаю долгожданного избавления от толпы дармоедов. Одновременно и с той, и с другой стороны раздаются ностальгические голоса — поминается с нежной грустью общее прошлое. И здесь тайна. Как могут сочетаться эта увековеченная почти что в камне радость и повсеместная грусть?

Почему я так подробно останавливаюсь на этом? Да потому что у меня идиосинкразия к словам «свобода» и «независимость». В свое время я больно споткнулся об эти камушки и, забегая вперед, объявляю, что именно об этом и намерен рассказать в своей повести. Я был одержим идеей стать свободным, я решил достичь того состояния, пребывая в котором любой человек мог бы сказать о себе: «Я абсолютно свободен». Но когда я в компании таких же дурачков, как и сам, продвигался по Тверской, останавливаясь на каждом перекрестке и принимаясь спорить, как же нам все-таки лучше добраться до Дома Правительства Российской Федерации, ничего подобного в моей голове еще не было.

Повторяю, мы разделились. Трое из нас предлагали подобраться как можно ближе к месту событий на метро. Суть этого предложения сводилась исключительно к экономии времени. Но другая группа, в которую входил я, настаивала, что, продвигаясь пешком, можно увидеть много чего интересного, к тому же нечего толковать о времени, когда готовишься стать свидетелем и участником исторических событий. В конце концов решено было, что каждая группа отправится к месту событий своим маршрутом, а после поделится впечатлениями с другой группой. Таким образом, у каждого из нас впечатлений будет вдвое больше.

Со мной в группе оказались Макс, мой однокурсник, длинный, худой парень в круглых очках, внешне не очень похожий на русского, скорее на англичанина; и Майка, милая зеленоглазая девочка с факультета лингвистики. Втроем мы вышли на Триумфальную площадь и повернули на Большую Садовую. Мы никак не ожидали, что вольемся в такой могучий поток. По Садовой в сторону Пресни продвигалась огромная хаотическая толпа: мужчины, женщины, юнцы вроде нас, седые старцы, старухи с клюками — пожалуй, только детей не было в этой толпе. И на всех лицах, точно маска, застыло одно и то же выражение — выражение, какое бывает у зрителей, ожидающих в нетерпении начала спектакля. «Вот сейчас, сейчас начнется! — светилось на этих лицах.— Вот только подождите немного, и вы увидите…»

— Черемуха! — вдруг пронеслось над толпой.

Эта «черемуха» стала чем-то вроде «занавес!» в старинном самодеятельном театре. Сей же час что-то переменилось. Со всех сторон послышались истошные вопли, толпа заколыхалась, и мы увидели, что со стороны Пресни на нас, точно стадо разъяренных бизонов, несется другая такая же толпа. И мне вдруг стало совершенно очевидно, что эта человеческая лавина поглотит нас так же неминуемо и беспощадно, как поглотила бы лавина воды, снега или взбешенных животных. Очевидно, не одному мне пришла в голову эта мысль, потому что в тот же миг вся наша огромная компания развернулась к Пресне спиной и, визжа на все голоса, понеслась в противоположную сторону. Непрекращавшиеся у нас над головами выстрелы стали отчего-то чаще, дым и противный едкий запах понеслись за нами вдогонку. Но ни тени неудовольствия, ниже́ возмущения не промелькнуло ни на одном лице. Азарт, страх вперемешку с удовольствием, какое-то дикое, пьяное веселье — казалось, дело происходит в луна-парке.

Заскочив в садик в торце какого-то здания, мы остановились, чтобы отдышаться и передохнуть. По лицу у меня ручьями текли слезы, я не мог разогнуться от смеха — мне казалось, что живот мой стянули двумя железными скобами. То же самое творилось с Максом и Майкой. Да и многие вокруг смеялись почти истерически. Чему мы радовались? Тому ли, что гдето расстреливали законодательное собрание? Или тому, что гибли под пулями такие же, как мы, легкомысленные люди? Конечно нет. Просто у всех у нас был свой интерес — мы алкали зрелищ. Убегать от реальной, надвигающейся опасности под хлопки выстрелов и при этом не сомневаться, что никакой такой опасности-то и нет — ну не будут же, в самом деле, нас расстреливать—да власть же подарок нам сделала! Никакие телешоу ни в какое сравнение не идут с ощущениями, которые москвичи и гости столицы совершенно бесплатно смогли получить на Большой Садовой улице, и не только, 4 октября 1993 года.

Отдышавшись и просмеявшись, мы снова высунулись на улицу. Отовсюду, изо всех подъездов и подворотен появлялись довольные люди и как ни в чем не бывало снова направлялись в сторону Пресни. Колонна наша держалась правой стороны Садовой, точно ни в коем случае не желая нарушать дорожные правила. Левая сторона оставалась совершенно свободной. Этим-то обстоятельством мы и решили воспользоваться с тем, чтобы обогнать свою колонну и дальше пробираться самостоятельно. Но одна старушка в сером старомодном пальто с огромным, похожим на два лопуха воротником и в синей, из сложенного лентой платка, повязке на лбу разъяснила нам, что на левой стороне опасно из-за снайперов, засевших где-то на крышах. Старушкины сведения подтвердили трое совершенно не связанных между собой молодых мужчин. От них же мы узнали, что перемещаться в одиночку опасно и что лучше всего держаться толпы. Снайперы нас убедили, и мы решили продвигаться ускоренным шагом под прикрытием колонны.

Но чем дальше мы продвигались, тем более густым и тягучим делался людской поток — людей вокруг становилось все больше, скорость продвижения снижалась. Наконец все остановились.

Впереди нас двигалась такая же колонна. Между нашей колонной и той другой постоянно сохранялось некоторое расстояние, может быть, метров в пятьсот. Видимо, наш авангард равнялся на их арьергард. Вот и сейчас, стоило им остановиться, остановились и мы. Но в стане нашем остановка была встречена неудовольствием.

— Чего стоим-то? — послышались сначала робкие, а там и все более смелые голоса.

— Да подождите! — попытался урезонить кто-то нетерпиц и торопыг.— Говорят же: снайперы…

— Да что снайперы? То все шли, а то снайперов испугались!..

— Снайперы — они всегда снайперы…

Но тут первая колонна, развернувшись вдруг кругом, снова понеслась как селевой поток на нас. Все повторялось. С визгами, воплями, с диким каким-то смехом наши не разбирая дороги ринулись назад и вскоре рассеялись по подворотням.

Когда мы сломя головы неслись в свой садик: Макс первый, а мы с Майкой, сцепившись за руки, следом,— впереди чуть справа от нас упала, споткнувшись, старушка, рассказывавшая нам о снайперах. Упасть в бегущей толпе — это, знаете ли, сильное ощущение. Мы трое, не сговариваясь, бросились к ней. Но уже какие-то молодчики на бегу подхватили ее, визжавшую, под руки и понесли. Да так, что бедняжка не доставала до земли ногами. Воротник ее пальто трепыхался как уши охотничьей собаки, синяя повязка сползла на глаза, и, безуспешно силясь поправить ее, старушка беспомощно извивалась в руках своих же спасителей и только пуще визжала. Все это было до того уморительно, что, оказавшись в безопасном месте, Макс со смеху повалился на колени. Он уже не смеялся, он стонал, и стоны его походили на крик осла. Повторяю, мы были не оригинальны и не одиноки. Вокруг все вели себя как сумасшедшие.

***

Не имея ни малейшего желания утомлять читателя, кто бы он ни был, я не стану живописать о дальнейших наших перебежках. Тем более что все они были похожи одна на другую. Скажу только: когда уже в пятый раз я, запыхавшись, примчался в наш садик и вдруг понял, что незаметно для себя потерял в толпе и Макса, и Майку, за моей спиной раздался взрыв. В криках, которыми он был встречен, я не услышал больше задорных ноток, зато послышались ругательства — до сих пор как-то обходилось без них. Я обернулся на взрыв. Со стороны Садовой в наш садик, то извиваясь, то мерно покачиваясь, вползал серый многоголовый дым. Из клубов его, отплевываясь, прокашливаясь, чихая и ругаясь, выскакивали люди. Этот аттракцион им не нравился. Потом выскочили и Майка с Максом.

— Слушай, что это было?—кричал мне Макс. Он был в восторге.— Ты видел? Взрыв!..

Но я не знал, что это было. Мы отбежали в сторону, в уголок, образованный посадками, и остановились, чтобы отдышаться. Дым, лизнув наши ноги, прополз мимо, куда-то вглубь садика, и постепенно стал таять.

— Поехали домой,— все еще тяжело дыша, сказала вдруг Майка.— Я все-таки у папы с мамой единственная дочка… Вы тоже, кажется…

Во-первых, Майка была совершенно права: мы тоже были единственными детьми. Во-вторых, программа, насыщенная в начале, оказалась в дальнейшем слишком однообразной. В-третьих, все мы устали—побегай-ка! А в‑четвертых, у меня страшно разболелась голова, и головная боль стала отвлекать меня от происходящего. В общем, мы поплелись домой.

Дома за ужином я рассказывал родителям о своих подвигах и чувствовал себя героем. Родители молча, с застывшим в глазах ужасом слушали меня и изредка переглядывались. Правда, остаток вечера пришлось слушать мне, и отнюдь не хвалебные песни, но я ни о чем не жалел. Что ж, пожалуй, навсегда мне запомнился тот вечер, когда мы втроем покидали Садовую. Солнце садилось, и сделалось по-осеннему прохладно. Небо стало льдистым, как глаза северной красавицы, улица — серой. И только верхние этажи солнце напоследок щедро мазнуло охрой. А окна вверху зарделись как стыдливые щеки, точно улице стало вдруг стыдно беснования на своей мостовой…

Я рискну разочаровать читателя, особенно после того, как наговорил про Виталика с его днем рождения и двадцатью годами. Никто из нас не погиб. Никто не был найден на поле сражения с оторванными конечностями или раскуроченной брюшиной. Никому из нас не обожгло лица, не оторвало пальцев и не выбило осколками снарядов глаз. Никто даже не был контужен или ранен. Напротив, на другой день в Институте мы обменивались впечатлениями. Товарищи наши действительно добрались до Пресни и немедленно попали в какую-то адскую перестрелку. Так что все их приключения свелись к тому, что несколько часов кряду они пролежали под грузовиком, закрывая головы руками.

— Как на фронте! — с гордостью итожили они.

Но мы только презрительно усмехались. Да разве могли идти хоть в какое-нибудь сравнение наши перебежки под пулями снайперов с лежанием под машиной?!

А еще через несколько дней в Институте у нас созвали общее собрание. В центральной аудитории, устроенной по принципу амфитеатра, собрали завсегдатаев нашего заведения, и ректор, диссидент и либерал, обратился к слушателям с речью.

— Друзья! — сказал он, и голос его дрогнул.— Все вы, конечно, знаете о недавних событиях в Москве.

Зал оживился — еще бы, мол, не знаем.

— С чувством глубочайшего удовлетворения,— продолжал ректор,— сообщаю вам: Советы в столице распущены и уж более в своем старом, коммунистическом, обличье они не возродятся!

Зал взорвался аплодисментами.

— Да здравствует свобода! — крикнул кто-то из райка

Счастливый наш ректор крутил головой во все стороны, кивал меленько, расточал улыбки, а дождавшись, когда наконец аплодисменты иссякнут, продолжил:

— Люди, посмевшие называть себя «защитниками Белого дома», оказались на деле бандой красно-коричневых мерзавцев, спровоцировавших в столице бойню. И президент Ельцин был вынужден применить все, что имелось в его распоряжении, дабы подавить силу фашиствующих, экстремистских и бандитских формирований, собравшихся в Белом доме. Увы, по вине этих преступников пролилась кровь. Президент проявил максимальную жесткость и твердость. Но такова была ситуация момента. Все, кому небезразличны оказались свобода, права человека, Конституция, гражданское общество,— все вышли в те дни на улицы Москвы защищать завоевания демократии. Среди них было много известных актеров, политиков, общественных деятелей. Но много было и простых людей, как, например, паренек из Сыктывкара, которого я встретил на Красной площади. Он специально приехал защищать демократию и Бориса Николаевича Ельцина…

Тут ректор снова заулыбался, и на лице его засветилось умиление. По залу пробежал добродушный, растроганный смешок. Я тоже засмеялся.

— Худенький паренек с большими голубыми глазами, он не мог оставаться дома, когда разгулялся русский фашизм. Как сказал один выдающийся деятель современной культуры: «Когда на свет поползла чума, обеззараживать ее должны специалисты». Пусть паренек из Сыктывкара не специалист, но он, как и многие другие россияне, вышедшие в те дни на улицы, просто не смог усидеть дома, когда нужно было защищать демократию.

— Слушай,— шепнул я Максу,— мы с тобой, оказывается, защитники демократии.

В ответ Макс вытянул лицо, отчего стал похож на лошадь, и энергично закивал.

— Как смогла,— патетически произнес ректор,— как смогла безоружная толпа противостоять вооруженным и натасканным бандитам? Я до сих пор этого не понимаю…

Зал оживился — ну как, мол, не понять!

— К счастью, получив от своих командиров оружие, боевики из Белого дома разбрелись кто куда. Эти трусы не хотели рисковать своими жизнями, а полученное оружие распродали тут же, на прилегающих улицах.

— Надо было купить,— шепнул мне Макс.

— Среди них,— продолжал ректор,— были и такие, что всю жизнь мечтали о личном оружии, они бы и черту присягнули, лишь бы заполучить его!

Это про тебя,— толкнул я Макса.

Одобрение последним словам оратора зал выразил довольным смехом.

— Перед лицом беснующейся оппозиции власть обратилась за поддержкой к своему народу, и народ поддержал власть. Жители улиц, на которых разворачивались главные события, приносили участникам обороны чай и кофе. Добровольцы привозили с хлебозаводов мешки белого хлеба. «Никуда не уйдем отсюда, пока не победим!» — сказал мне тот паренек из Сыктывкара. И я понял: демократия в России сегодня в надежных руках. Если в августе 91‑го удалось только лишь надломить преступную систему, то сейчас, в октябре 93‑го, мы одержали окончательную победу!

Зал снова взорвался. Кто-то встал со своего места, продолжая аплодировать стоя. Следом поднялся еще кто-то, потом еще и еще—грохочущая людская масса вдруг вздыбилась и ощетинилась.

— Господа! Господа! — воззвал ректор, вытянув перед собой руки вперед ладонями.—Господа!

Аплодисменты постепенно стихли, все расселись по местам.

— Господа! Я предлагаю почтить память защитников российской демократии минутой молчания.

Зал, не сговариваясь, как по команде, дружно поднялся и замер.

— Ненавижу коммуняк!—услышал я у себя за спиной сдавленный женский голос и почему-то обрадовался.

Я знал, что демократия — это хорошо, а коммунизм — вранье, плохо. И радовался, что демократия победила, а «коммуняки» низложены. Мне жаль было тех погибших, о которых говорил ректор. Меня распирало от удовольствия и умиления, вызванных ощущением единства с каждым, кто был тогда в центральной аудитории и кто защищал где-то там демократию. Но вместе с тем глубоко в сердце сидело еще одно чувство, которое неприятно щекотало меня.

Это неприятное чувство потом не раз возвращалось ко мне. Заключалось оно в том, что я всегда безотчетно и безошибочно различал фальшь свою и чужую. Это чувство мучило меня: в глубине души я понимал, что довериться ему значило бы остаться в одиночестве. Ведь я немедленно оказался бы в оппозиции ко всему, что окружало меня. А я не хотел быть один.

Когда ректор наш заговорил о «худеньком пареньке с голубыми глазами», притащившимся будто бы из Сыктывкара в Москву «защищать демократию», я умилился вместе со всеми. Именно потому, что хотел быть вместе со всеми. Но, умилившись, тут же поморщился и от фальшивого пафоса рассказа, и от фальшивого своего умиления.

Уже гораздо позже я узнал, что же на самом деле произошло тогда на площади Свободной России. Узнал я и о раненной в ногу девочке, моей сверстнице, которую снайпер добил выстрелом в шею. Узнал я и о том, что внутренние стены Белого дома были сплошь забрызганы мозгами. Узнал, что изуродованные тела осажденных увозили потом на грузовиках в неизвестном направлении. Узнал и о том, что разгромом Белого дома закончился еще один период в жизни страны. Вскоре после тех событий, которые так развлекли меня и моих товарищей, в стране была запущена пресловутая приватизационная программа.

Светлана Замлелова

13 октября 2025 г.

КОНТАКТНАЯ ИНФОРМАЦИЯ:

Смотри также
Блудные дети 1990-х в свете 2020-х Блудные дети 1990-х в свете 2020-х
Слишком личная рецензия одной повести
Блудные дети 1990-х в свете 2020-х Блудные дети 1990-х в свете 2020-х
Слишком личная рецензия одной повести
Иерей Тарасий Борозенец
Для меня эта книга стала во многом личным текстом, в чем-то даже автобиографическим, письмом из прошлого.
«Человек свободен ощущать себя счастливым» «Человек свободен ощущать себя счастливым»
Писательница Светлана Замлелова
«Человек свободен ощущать себя счастливым» «Человек свободен ощущать себя счастливым»
Беседа с писательницей Светланой Замлеловой о ее книгах, творчестве и духе времени
Из поколения в поколение люди повторяют одни и те же ошибки, потому что научить человека жить на чужих ошибках почти невозможно.
«Эта история – вневременная притча о выборе человека» «Эта история – вневременная притча о выборе человека»
Презентация книги Светланы Замлеловой «Блудные дети»
«Эта история – вневременная притча о выборе человека» «Эта история – вневременная притча о выборе человека»
Презентация книги Светланы Замлеловой «Блудные дети»
Роман С. Замлеловой – о выборе, который каждый из нас совершает ежесекундно. Иногда этот выбор бывает незаметным, а иногда становится судьбоносным.
Комментарии
Елена О.29 октября 2025, 12:09
Думаю эта книга не только для старших школьников, но и для старших детей 90-х, которые еще пропадают, но не пропали окончательно.
Антон21 октября 2025, 17:40
Хорошо написано.
Евгения14 октября 2025, 20:47
Огромная просьба, продавайте ваши книги в электронном виде! Заграницей сложно с доставкой ваших книг из России.
Наталья14 октября 2025, 15:28
Однозначно, это книга для школьников старшего возраста. И хотелось бы прочитать целиком, чтобы понять итоговый посыл автора. В целом читается легко, подача как некое приключение.
Людмила13 октября 2025, 11:41
Написано неплохо, прочитала с интересом. Вопрос: кто целевая аудитория этой книги? Я мама мальчиков 26, 19 и 11 лет. Они читать данный формат не будут, не зацепит их. Сама пишу и понимаю, какая взыскательная аудитория- подростки. Старшие ещё мои опусы соглашались читать, а младшие- категорически нет. Написано вроде для подростков, но языком каким-то не таким. Это для моего поколения книга. И да, я поступила в университет в 1991. А в 1993 сидела дома с маленьким братом, пока родители были на даче. Ни денег, ни связи, страшно. Ищите форму. Сама ломаю голову, как донести что-то до молодёжи. "Оскар и розовая дама", "Мальчик в полосатой пижаме",Блокадный бегемот - заходят. "Бабка" Осеевой тоже.
Здесь вы можете оставить к данной статье свой комментарий, не превышающий 700 символов. Все комментарии будут прочитаны редакцией портала Православие.Ru.
Войдите через FaceBook ВКонтакте Яндекс Mail.Ru или введите свои данные:
Ваше имя:
Ваш email:
Введите число, напечатанное на картинке

Осталось символов: 700

Подпишитесь на рассылку Православие.Ru

Рассылка выходит два раза в неделю:

  • Православный календарь на каждый день.
  • Новые книги издательства «Вольный странник».
  • Анонсы предстоящих мероприятий.