Оператор фильмов Алексея Балабанова и Павла Лунгина, построивший мемориальную часовню в Синявино, рассказывает о том, почему он не боится смерти и как рождается смысл в кадре.
– Сергей Валентинович, говорят, вашим первым зрительным воспоминанием были диснеевские «Три поросенка», которых вы увидели в здании разрушенной церкви?
– Да, это правда. Самое смешное, что до какого-то этапа я этого не вспоминал и не связывал со своей будущей карьерой и желанием стать оператором. Не связано это было и с тем, что отец работал киномехаником…
Я прошел долгий путь. Сперва был мальчиком, которому нравилось смотреть кино и, как говорится, участвовать в процессе. Потом стал задумываться и достигать каких-то результатов, исходя из умения пользоваться накопленным потенциалом, который начал образовываться у меня в институте. Думаю, что если я и достиг каких-то вершин, то не благодаря какому-то особенному таланту (я даже не уверен, что обладаю им). Мое единственное преимущество – работоспособность.
Это тоже большая удача: я достаточно пожил и знаю примеры, когда ребята были умнее и талантливее во всех отношениях, но теряли все потому, что не хватало физических способностей. 90% поступивших во ВГИК считали, что у них уже все получилось. В свое время я выпускал два курса с Эдуардом Розовским, и эта иллюзия была страшным бичом.
– Как у вас складывались отношения с верой?
– Наверное, типично для советского человека: отец с матерью были атеистами, а к концу жизни начали склоняться к вере. Я тоже был атеистом, причем открытым, а несколько лет назад принял Крещение… С другой стороны, не могу сказать, что меня прямо распирало от желания… В моем возрасте уже можно говорить правду, поэтому, если откровенно, то я считаю, что присоединился к людям, которые идут по этому пути – кто-то дальше, кто-то больше. Но для меня это значимо – я ведь, когда построил мемориальную часовню в Синявино под Петербургом, был еще некрещеным.
Я был атеистом, причем открытым, а несколько лет назад принял Крещение…
А потом решил, что надо бы посоветоваться с батюшкой, и у меня появился очень хороший друг, отец Евгений – невероятно интересный человек с энциклопедическими знаниями, бывший афганец. Он меня и покрестил, а потом освящал часовню. Мы с ним много беседовали по этому поводу…
Сейчас я воспринимаю и Библию, и саму веру как определенную программу взаимоотношений, которая отделяет хорошее от плохого, а правду от лжи. Я, может, и не прав, но мне так легче думать.
Самым удивительным и одновременно самым большим облегчением для меня стало то, что после принятия Крещения я осознал, что многие вещи, о которых говорят в Церкви, мне уже знакомы, я неосознанно и стремился по ним жить.
– Почему вы решили построить мемориальную часовню на месте прорыва блокады?
– Это такой знак. Мне просто хотелось – откуда-то изнутри желание шло. До этого мы там провели разминирование: два с половиной месяца ползали саперы и проверяли участок на глубину в шесть метров.
Теперь там постоянно звучит музыка, постоянно горят свечи… Там люди, которые мне близки и которые пронесли эту общую беду, понимаешь? И не то чтобы мне легче на душе стало и я этим горжусь, хотя, конечно, и приятно, что все получилось.
Это целевая часовня, поэтому служба там по памятным датам – в начало Великой Отечественной, в день прорыва блокады… Думаю, что буду еще ее улучшать, у меня есть более интересные визуальные задумки. Дело в том, что первоначально я многое делал второпях и первый раз, поэтому все пока не совсем так, как хотелось бы.
– Что для вас точка отсчета при визуализации?
– Уже лет сто с лишним мы в кинематографе занимаемся странным делом: писатель или сценарист, чтобы написать какие-то строчки, должен представить их у себя в голове. Например, он пишет: «Закат багровый, слегка накрапывал дождик, тучи светились…». Режиссер с оператором получают эти каракули и начинают думать, как их визуализировать, – по сути, происходит процесс декодирования. И здесь уже подключается тот интеллект, который ты накопил за жизнь: профессиональные умения, знания, жизненный опыт и куча других ингредиентов, которые участвуют в этом соусе.
Но визуализация мыслей всегда предполагает нахождение тех точек отсчета, при которых зритель должен понять исходный замысел. Потому что если они будут взяты слишком далеко от его сознания, как, например, в абстракционизме, то это будет просто мазня.
«Убедительно» – это слово является для меня критерием качества относительно любого жанра: драмы, фантазии…
У Балабанова на эту тему было хорошее выражение. Если дубль получался хорошим и его устраивал, он говорил: «Убедительно». Вот это слово для меня и стало критерием качества относительно любого жанра – драмы, фантазии…
Когда мы снимаем кино, то предполагаем рассказать какую-то историю. Не имеет значения – фантастическую, абсурдную или комедийную. Главное – мы должны вовлечь в эту историю зрителя. А если будет неубедительно, с моей операторской стороны – в постановке света, пространственном понимании, колористическом, – тогда мы зрителя потеряем.
– Для вас существует изнанка этого процесса, что-то внутреннее, или нет ничего, кроме картинки?
– Нет, я думаю наоборот – картинка сама по себе ничего не значит. Хотя на эту тему у операторов и существуют разные мнения. Но вообще это очень опасная вещь. Например, Георгий Рерберг, которого я хорошо знал, в итоге погубил себя тем, что слишком тянул это визуальное одеяло на себя. Я же считаю, что картинка должна рождаться органично: из сюжета, смысловой составляющей и тех ремарок, которые написал сценарист.
Если этих смысловых придумок нет, тогда их придумывают режиссер вместе с оператором. Плюс еще есть художники: по костюмам, постановщики, графики. В итоге за картинкой стоит огромный пласт смысловых визуализаций, которые необходимы. И чем глубже мы знаем предмет, лучше понимаем культуру изобразительного искусства и более образованы, тем потенциально можем создать более глубокое изображение по эстетическим канонам, когда речь идет о композиции, колористике, а самое главное – растворенности в сюжете. И у зрителя при этом не возникнет проблем с его поглощением.
Я часто многие вещи перелагаю на гастрономию: ингредиентов должно быть ровно столько, чтобы борщ был борщом и отличался от куриной похлебки. А если ты нарушаешь этот баланс, получается совершенно обратный эффект.
С другой стороны, в искусстве и визуализации используется и нарушение законов. Например, когда у меня случился инсульт, то в глазах было двоение. Это необычное состояние. Но вообще картинка для меня крайне тесно связана с контекстом.
Я хочу снимать так, как этого хочет конкретный режиссер, но не чтобы угодить, а чтобы осуществить изначально задуманное
Мне вообще интересно работать на цель, когда она есть: я хочу снимать так, как этого хочет конкретный режиссер, но не чтобы угодить, а чтобы осуществить изначально задуманное.
Конечно, как оператор я могу что-то добавить, если почувствую, что в некоторых моментах присутствует пустота. Это даже моя обязанность (хотя в большей степени это задача режиссера). Оператор имеет право делать такое только по согласованию с ним.
– Эти отношения меняет использование искусственного интеллекта?
– Сейчас все снимают приблизительно одной аппаратурой, но результаты получаются разные. А с ИИ многие связи будут зачеркнуты: ты можешь сразу из головы перенести все на экран. Представляете, какой пласт работы отсутствует? Другой вопрос – творчество это или не-творчество, хорошо это или плохо… Но технологически сейчас просто открылся туннель в другое измерение. Сам я к ИИ пока прикасаюсь как к инструменту. Но в этом смысле это очень круто.
А вот с точки зрения творчества – не знаю. С одной стороны, возможности безграничны и зависят от того, как ты составишь техническое задание. Но проблема в том, что ИИ учится не на максимально талантливых вещах, а приблизительно на среднем уровне. И таким образом планка все время по чуть-чуть снижается.
– Как вам работалось с Алексеем Балабановым?
– Леша хорошо знал, что хотел получить: все свои основные сценарии он писал уже по выбранной натуре. Я всем об этом рассказываю, все удивляются, но никто так уже не делает. Ведь выбор натуры – это сложный и долгий процесс декодирования того, что писатель написал у себя на даче, сидя в теплом и уютном кресле. Хорошо, если у него там присутствуют какие-то указания, что дело, например, происходит в горах Кавказа, в таком-то ущелье…
Но Балабанов все делал наоборот: он смотрел натуру и все эпизоды писал уже под нее. И я даю гарантию, что так было почти в 100% его собственных сценариев. Единственным фильмом, который предполагал этот поиск, был «Мне не больно» по сценарию моего хорошего друга, Валерия Мнацаканова.
Помню еще, как вмешался в этот процесс в «Войне»: на первоначальном месте, которое Леша выбрал, было трудно воплотить задуманное мизансценически. Можно было бы, но получилось бы не так интересно. И тогда я нашел ему недалеко натуру, которая точнее соответствовала его же собственному сценарию.
С точки зрения визуальной стороны мы с ним сходились. Более того, он мне открыл некоторые вещи… Мы с ним сильно пересекались по поводу характера света.
– Рукотворного света?
– Он в кино весь рукотворный, но характер его должен исходить из той атмосферы, которая образована самой темой и сюжетом. Я далек от желания ставить тот свет, который не свойственен интерьеру или ситуации в кадре. На старом операторском жаргоне это еще называется «прожекторность», то есть когда мы видим исходящий свет от приборов. Это очень плохо. Когда источник света – окно или лампа, это не коробит, но когда откуда-то со стороны стены идет свет, то интуитивно ощущаешь: что-то здесь не так. Зритель может этого не понимать, но чувствовать. И тогда доверие к тому, что происходит на экране, уходит.
– Фильмы Балабанова – это реальность или метафоры?
– Я не склонен их как-то препарировать. Знаешь, если все разложить по полочкам, то получится уже не так интересно. Я больше ценю ощущение. Вот мы с Сергеем Сельяновым сняли два фильма – «Духов день» и «День ангела». Оба они насквозь пропитаны бессюжетностью, но мне самому нужна точка опоры: да, я могу поставить любой свет, но, когда я начинаю плавать в абстракции, мне становится тяжелее – я в этом плане человек примитивный и конкретный, мне необходима какая-то логика.
Мне кажется, что Леша снимал, понимая, что он делает. Не знаю… трудно. Попозже сам у него узнаешь. Он ценил меня за достаточно быструю скорость принятия решений и умения. Мне и сейчас платят в основном за это.
Он был правдоруб… Вот. И правдоруб иногда безмерный. Говорил все, что думал. С одной стороны, это хорошая вещь, но не всегда правильная. Ситуационно неправильная. Ты ведь не изменишь жизнь правдой, которая кому-то не нужна.
Помню, как мы начинали снимать фильм «Американец» в США – как раз выбирали натуру, и нас привели в просто гигантскую квартиру: с одной стороны Бродвей, с другой – панорамный вид на мост. Этаж то ли 10-й, то ли 18-й. Открыточнее вид не придумать. Жила там русская пара – муж с женой. Видно, что лет по 50–60 обоим. Они, наверное, знали, кто такой Балабанов. И вот хозяйка повела нас в свою спальню и показала серебряную кровать, на которой лежала кукла Петрушки. А потом рассказала, что на этой вот итальянской кровати она хочет потом умереть… Стали прощаться, и Леша уже в дверях, когда почти что за руки держалась, спрашивает их: «А вы давно в Америке?» – «Да уже тридцать лет». Он задумался, а потом говорит: «Г… страна!»
Ему страна не нравилась, но зачем он это сказал? Ведь этим людям она дала все. И мне страна, кстати, тоже особо не нравилась – там все очень хорошо приспособлено, чтобы вести бизнес. Но это их страна. Они все там получили. Ну, промолчал бы, да и все… В результате мы нашли другую квартиру. Естественно, похуже.
У Балабанова была тяга снимать что-то такое, о чем никто не говорит
Наверное, ему так легче было жить, но я так не живу. Вру. Не могу каких-то вещей сказать. Лучше промолчу. Вообще, у него была тяга снимать что-то такое, о чем никто не говорит. И в этом смысле я его осуждать не хочу, потому что все мы живем в тотальной и фатальной лжи. И зачастую лжи именно открытой.
– А какое у вас отношение к русской истории?
– Трудновато ответить. Я ведь много снимал и документального кино: «Красная бомба» (1994), «Последний царь» (1995)… Не идеализирую страну, потому что знаю наш менталитет. И он мало меняется. Но для меня это не хорошо и не плохо, потому что я часть этой страны и очень ее люблю. Хотя бывает и жалковато, что мы не можем привести в порядок свою землю. Например, я владею землей, условно говоря, пятнадцать лет – за это время четырежды менялись правила землепользования! Земля для меня – вообще злободневная тема…
– Вы, кстати, очень похожи на кулака.
– А я кулак и есть – сельский работник, с детства жил в деревне. Знаю все с молодых ногтей. Вот буквально сегодня купил три агрегата: дисковую фрезу, роторную косу и мульчер. Понимаешь, я занимаюсь этим, мне нравится, я строю дом, умею плотничать, столярничать…
Самое страшное произошло, конечно, после революции. Уничтожен как раз кулак. А кулак – это основа и ценность Российской империи. А его взяли и уничтожили.
– Вы не считаете себя советским человеком?
– По менталитету я за нормальные производственные отношения, а в политэкономии социализма было много непонятного, потому что некоторые моменты основывались на каких-то вполне эфемерных и неуловимых вещах.
Моя же точка зрения заключается в том, что человек не будет делать то, что ему невыгодно. Никогда. Может быть, только какое-то время. Если ему что-то выгодно, то он и будет делать именно так. Например, пьянство. Вот был сухой закон, а сейчас хочешь пить – иди пей, но нет такого количества пьяных, как раньше, – человеку стало невыгодно быть пьяным.
Еще одна из самых неприятных вещей – воровство. Вот человек что-то делал, зарабатывал. А у него взяли и украли. Это как пожар. Но одно – стихия, а это – человеческое качество. Но хороших людей все равно больше. Я в этом уверен.
Самому мне не надо много денег. Сами по себе они малоинтересны. Но они нужны как солярка, которая будет двигать мысли и планы. Хотя я с возрастом стал ограничивать себя, потому что не хочется затевать дела, которые не закончишь. Но продолжаю активно работать, и планов у меня пока еще достаточно.
– У вас в Синявино построены часовня и усадьба, и все это в стиле модерн…
– Я люблю модерн. Я и мебель сам делаю в этом стиле. Мне вообще нравится процесс – нужно видеть, что я делаю.
– А у вас есть любимая книга?
– «Детство Никиты» Алексея Толстого. Такая романтическая, такая чистая. Такая светлая. Прямо неимоверно. Когда я стал понимать, что могу быть оператором, думал: вот бы ее экранизировать.
Эта мысль меня глодала, глодала, и я на каком-то этапе, лет двадцать пять назад, решил перечитать. Попросил жену найти эту книжку, прямо вот в той же обложке. Подержал ее в руках, подержал, пару строчек прочитал и… не стал. Почему? Боялся, что с моими нынешними мозгами совсем потеряю этот светлый образ. Думаю, что однажды все-таки решусь перечитать, но когда буду готов и сниму определенный нарост с души.
Смерть – очень большой стимул для меня, особенно с учетом ее близости
Книги – это целый мир. И читать надо не между жаркой котлеток. А я пока слишком обременен заботами, которые меня интересуют, которые мне нужны и которые нравятся. Короче, голова забита бытом. Вообще, я доволен процессом проживания, но уже думаю и о памятнике на могилу. Смерть – очень большой стимул для меня, особенно с учетом ее близости.
– Боитесь ее?
– А чего бояться? Жалею, конечно, что жизнь такая короткая. Бояться же можно того, что тебя кто-нибудь ограбит, и ходить светлыми улицами, а тут куда денешься?
– А боль?
– А почему именно боль? Может быть, и не боль. Я это отдаю Богу.
Блиц
– Что для вас зло?
– Это когда всем плохо. Как результат. Оно не может иметь другого оттенка. Зло может быть большим, очень большим и совсем большим.
Я считаю, что невозможно операторскими средствами передать разговор человека с Богом
– Возможно ли операторскими средствами передать разговор человека с Богом?
– Я считаю, что нет. Или это будет положено на воображение того, кто смотрит.
– Какими словами вы бы охарактеризовали события XX века для России?
– Я бы сказал двумя – упущенные возможности. Мы могли бы очень сильно рвануть. Даже не представляю, насколько сильно, – граница эта безбрежна. Все возможности у нас были.
– В чем наше спасение?
– Если мы поймем тупиковость ситуации бездумного и необузданного прогресса и потребительства.
– А что для вас красота?
– Гармония. Тут даже и добавить нечего.