Жизнь моя сложена из каких-то этапов: от одной вехи до другой. Сначала наибольшее влияние на меня имел отец, а также архимандрит Севастиан (Фомин), затем — о. Федор Шебалин, настоятель храма Тихвинской Божией матери в селе Алексеевском. От него — без перерыва — о. Александр Воскресенский, настоятель храма Иоанна Воина на Якиманке, потом — Святейший Патриарх Алексий, с которым мы были оба под водительством о. Зосимы (Иджилова), старца Патриаршего Богоявленского собора, — в этом я и формировался. В свои довоенные годы я был прихожанином сначала Николо-Столпенской церкви на Маросейке (в церковь в Кленниках меня не водили: о. Алексия Мечева к тому времени в живых уже не было, и община перешла в разряд не поминающих Митрополита Сергия), потом — Успения на Покровке, потом делил между Елоховским храмом, тогда уже собором, и церковью Петра и Павла у Яузских ворот — по мере закрытия храмов, два года был прихожанином Дорогомиловского собора и церкви Троицы на Воробьевых горах.
Митрополит Трифон (Туркестанов)
Митрополит Трифон (Туркестанов) в послереволюционные годы был подлинным духовным лидером Москвы благодаря своей интеллигентности, образованности и глубокой духовной жизни. В молодости он около двух лет провел в Оптиной пустыни под руководством старца Варсонофия, потом всю жизнь стремился к уединению, к молитве, но ему все время давали все новые и новые послушания. Во время первой мировой войны он пошел полковым священником в действующую армию, оставил очень интересные записки. После революции лишился всех своих церковных должностей и стал московским духовником. Несмотря на свою устремленность к молитве, он оставался человеком своей среды, прекрасно знал литературу, написал даже драму. В студенческие годы он отдал дань увлечению театром, а потом, будучи ректором Вифанской духовной семинарии, делал постановки на библейские темы. Умер он 1 июня 19 34 года. Московский церковный народ его очень почитал, его смерть и похороны вылились в настоящую демонстрацию. Я, к сожалению, на похоронах не был, хотя мог бы быть, мне уже было восемь лет. Отпевали его на Сухаревке в церкви Адриана и Наталии[1] и до Немецкого кладбища огромная процессия шла за гробом. По Москве тогда религиозные процессии были запрещены — и все же масса людей под проливным дождем сопровождала его[2].
О. Федор Шебалин
О. Федор Шебалин пригрел нас, когда мы вернулись в Москву в 1938 г . после арестации. Он был настоятелем храма Тихвинской иконы Божией Матери. В этом храме есть закуток, в котором стоит изразцовая печка. Этот уголок был моим любимым местом.
О. Федор был человек необыкновенной внутренней силы. Профессор-онколог Юдин, который в свое время его оперировал, говорил, что в жизни видел только одного человека, подобного ему по силе духа и воздействия на людей, -Махатму Ганди. Умер он в 1940 г . на Знаменье и похоронен на Алексеевском кладбище возле своего храма. Будучи тяжело болен, о. Федор попросил мою сестру Ольгу Владимировну привезти к нему его духовного отца — настоятеля храма Иоанна Воина, о. Александра Воскресенского. При первой встрече о. Александр спросил Ольгу: «А не постесняетесь со мной ехать? Ведь я со "шлейфом"!» (Он не снимал рясу во все времена, хотя за это и плевали, и толкали, и бросали камни, а однажды в трамвае дали пять рублей). «Конечно, нет», — ответила Ольга. Хотя для нее это был большой риск.
О. Александр Воскресенский
Будущий о. Александр — юноша, обладавший незаурядно красивой внешностью, общительный, с живым характером, — жадно стремился к духовным знаниям. Он поступил учиться в Московскую духовную семинарию, в годы учебы был близким помощником за богослужением инспектора и ректора.
У него была очень интересная школа молитвы. В юности он ездил в Кронштадт, чтобы увидеть о. Иоанна Кронштадского, и тот научил его молиться: просто прочитал с ним вместе обычное правило и сказал: «Вот так и читай. А если так не получается — начинай сначала». Это было трудно, но постоянным самопринуждением он приучил себя молиться сосредоточенно, нерассеянно. О. Александр рассказывал это, не называя себя, — как бы о некоем молодом человеке.
Успешно окончив семинарию, он был направлен на казенный кошт в Академию. Московская Духовная Академия в то время была учебным заведением очень высокого уровня. О. Александр рассказывал, что волнение на вступительных экзаменах было настолько велико, что его друг, заканчивая экзаменационное сочинение, вдруг спросил его: «Саша, а как моя фамилия, как мне подписать работу?» Сам он прошел этот рубеж успешно, однако учиться ему не пришлось: умер отец и надо было помогать матери поднимать других детей.
Вскоре он вступил в брак с Екатериной Вениаминовной Соколовой — девушкой, как и он, происходившей из потомственной семьи священнослужителя, тоже осиротевшей. Содержал семью дед, протоиерей Григорий Горетовский, который, уже будучи немощным, глубоким старцем, после смерти зятя вынужден был продолжить служение. О. Александр вспоминал его с необычайным благоговением. Рассказывал, в частности, что он никогда не садился за богослужением, и в старческом возрасте, уже изнемогая, стоял перед престолом, опираясь на легкую палочку. Скончался он почти на рубеже своего столетия.
О. Александр принял сан, получил приход и с воодушевлением отдался новым обязанностям. Он был неукоснителен в хранении тех обычаев, которые унаследовал от своих старших. Екатерина Вениаминовна вспоминала, как при первом приезде в Москву, проезжая на извозчике по улицам, он перед каждым храмом снимал шляпу и крестился. Матушка с напускной строгостью говорила: «Всю меня истолкал!» В этом, казалось бы, незначительном поступке уже проявляется его глубокая преданность однажды взятому на себя строгому священническому мышлению и действию.
Первое время он служил в селе Новлянском[3], затем в Павловском Посаде[4]. Помимо собственно священнической службы вел большую просветительскую работу: участвовал в строительстве новой церкви и богадельни, преподавал в школе закон Божий, открыл библиотеку духовного чтения и общество трезвости[5].
Надо сказать, что владельцы Павлово-Посадской фабрики отличались гуманностью и всегда неплохо обеспечивали своих рабочих — поэтому и революционное движение там проходило слабее, чем в других местах. Но пьянство и безобразия, к сожалению, были всегда. О. Александр проводил жизнь среди этого бедствующего люда. Прихожане сразу полюбили его как народного пастыря. Можно даже сказать, их любовь спасла его от смерти.
В то время у него обострился наследственный туберкулез легких[6]. Екатерина Вениаминовна вспоминала как однажды его, истекающего кровью, привезли домой и тут же отправили в земскую больницу. Он умирал. Как рассказывали очевидцы, врач держал пульс его руки, пульс угасал — и вдруг стал набирать силу. В это время весь приход в храме на коленях молился святителю и чудотворцу Николаю о продлении жизни любимого батюшки. И врач сказал: «Ну, отец! Видно, кто-то крепко в тебя вцепился!» Как вспоминал сам о. Александр, ему тогда явился священномученик Харлампий и сказал: «Я тебя возвращаю, но я же за тобой приду». Но случилось это значительно позже.
В послереволюционные годы он оказался в Москве. Этот период был сопряжен с большими трудностями и опасностями. О. Александр не избежал и кратковременного ареста, хотя вскоре был отпущен. Он вспоминал и другой драматический эпизод из своей жизни. Из-за тесноты комнатки, в которой жила его многодетная семья, и в силу других причин: дети его были гражданские, инженеры, — он не мог жить с ними и скитался по частным квартирам. Чаще всего жил он у бедных людей, где-нибудь в полуподвальном помещении, на окраине (в частности, на Воробьевых горах была у него очередная «площадь для ночевки»). Однажды туда пришли работники органов внутренних дел и уже готовы были его арестовать, но потом один из них, подумав, посмотрев на его жилище, на отсыревшие, заплесневевшие стены, по которым стекала вода, сказал: «Знаешь, отец, у тебя здесь хуже, чем у нас. Оставайся!» Конечно, это были «гуманные» люди! Сначала — с 1923 по 1930 г . — он служил в храме Марона Пустынника, потом, после его закрытия — в храме Иоанна Воина, который стал местом его многолетнего служения[7]. Можно считать чудом, каким образом о. Александр уцелел, когда священники пропадали бесследно — при том, насколько он не скрывал своей принадлежности к священному сану. Вспомнить хотя бы то, что за пятьдесят лет своей службы он ни разу не надел гражданского платья. В Москве было много хороших священников, но не снимал рясу, пожалуй, он один. Это было его зримым подвигом, но, конечно, не главным.
Главным был его подвиг пастырства, в котором он следовал словам апостола Павла: «Я хотел для всех быть всем, чтобы спасти хотя бы некоторых». Его отличало необыкновенно теплое, радостное, отеческое, благожелательное внимание к приходящим. Когда он, уже под конец жизни, изнемогая от множества посетителей, терял последние силы, и даже говорить было ему уже трудно, так что близкие уговаривали его не принимать больше людей, он сказал евангельские слова: «Грядущего ко мне не изжену вон». Помню другие батюшкины слова: «Когда я был мальчиком, мне хотелось построить большой-большой дом и собрать туда всех, кого знаю».
Тогда уже не могло быть активного посещения священника прихожанами — дома принимать ему было негде, а у чужих — опасно: можно было подвести хозяев, — но он все-таки находил способ принимать людей. Нередко он жил на колокольне, в маленькой комнатке для сторожа (откуда сторож должен был следить, чтобы не было пожара). Туда вела узкая винтовая лестница, подняться по которой было сложно даже молодому человеку.
Множество народу посещало его — и вовремя, и не вовремя. Постоянное общение с людьми утомляло его беспредельно. Путь от алтаря до порога храма, да и в ограде (последних два года семья снимала маленький домик возле храма) — путь метров в семьдесят, — занимал у него иной раз до часа времени. Матушка, Екатерина Вениаминовна, бывало, выговаривала мальчикам, сопровождавшим его, что они недостаточно оберегают батюшку от просителей, — но тщетно. Шли к нему с самыми разными вопросами, различными нуждами. Во время войны, — что мне особенно памятно, - нередко подходили к нему женщины: «Батюшка! Муж-то у меня... Вот уже три месяца, как писем нет!» — или: «Уже год, как нет весточки!» Кому-то он отвечал: «Ну, давай молиться!» А кому-то: «Придет!» — и возвращались. Бывало, спрашивали: «Корову мне продавать или нет?» — и он давал нужный совет. Жаловались, что жить негде и что жить не на что, что соседи или родственники обижают. Бывало, батюшка отстранял сопровождающих и отходил с просящим на клирос, — туда, где образ Димитрия Ростовского, — и там утешал. Ответы его бывали положительные или отрицательные, но конкретно точные. А было, что просто утешал, с улыбкой в больших усах. Но иногда он был и строг, тогда глаза его темнели и брови как бы собирались.
И внутренний мир, и внешний облик о. Александра, можно выразить одним словом: «устремленность». Он был высок, до последних лет жизни — строен, без свойственной возрасту полноты, хотя и не худощав. Вертикальную устремленность фигуры подчеркивали мягкие формы его одежды, фетровая шляпа или высокая остроконечная скуфья. У него были очень выразительные руки — исхудавшие, старческие, но необыкновенно живые, подвижные, с удлиненными пальцами, а все движения — четкие, с непередаваемым изяществом. При благословении он иногда пожимал протянутую руку, — этим выражалось какое-то особое сочувствие или отеческая ласка. У него была тонкая трость с загнутым концом, — он и на трость опирался с каким-то своеобразным изяществом. Если крестился, всегда снимал шляпу — в этом тоже была особая мера благородства.
Вспоминаю, как мы под руководством моей сестры Александры Владимировны сажали деревья в ограде храма. Земля была очень жесткой, забитой щебнем от каких-то разрушенных строений. Часть саженцев была привезена из Тимирязевской Академии, часть — просто из леса. Это было более полувека тому назад. Сейчас уже этих деревьев нет, после них выросло второе поколение. Александра Владимировна подошла к батюшке и сказала: «Батюшка, при посадке в землю надо под саженцы положить благовещенскую просфору». Действительно, был старый русский обычай класть в землю кусок освященного хлеба, — хотя все же не просфору. «Нет — возразил он, — святыню в землю класть не надо. Я молился об успехе».
О. Александр был очень внимателен к тому, чему многие не придают значения: встречам с людьми, казалось бы случайным сцеплениям событий. Это была традиция московского благочестия, которой стараюсь следовать и я: главное не пропустить, что посылает судьба, не пройти мимо.
Помнится, как в 1945 году, в первых числах мая — кажется, это был день святого великомученика Георгия Победоносца — в середине литургии о. Александр вышел в открытые Царские врата, и произнес взволнованно: «Дорогие мои, радость-то какая! Война кончилась!» И резко (может быть, от смущения) вернулся к престолу. Все сразу как-то не поняли, что произнесено, что сказано, — служба шла своим чередом. Что видел он, что воспринимала его душа, никому не ведомо.
Умирала моя сестра Мария Владимировна... У нее была тяжелейшая форма инфекционного полиартрита. Ее лечили химическими препаратами, и в результате сожгли слизистую внутренних органов. Несколько дней она не могла проглотить и чайной ложки воды. И вот она посылает меня сказать батюшке, что умирает и чтобы он благословил. Бегу, тороплюсь, вхожу в его комнатку в сторожке в церковном дворе. Батюшка в подряснике, чем-то занят, встречает меня, дает маленькую, сухую как камень, просфорку: «Передайте Манечке, пусть поправляется».
Можно приводить и другие примеры выздоровления по его молитвам, изменения трагических обстоятельств к лучшему, его ответов на вопросы о духовной, чаше же о материальной жизни, советов, делать или не делать то или иное дело. Но главное, что каждый мог подойти к нему в самое, казалось бы, неурочное время, и получить именно то, что ему было нужно, найти для себя поддержку в его молитве.
Дар молитвы его был тих и скрыт от посторонних глаз. Это был как бы внутренний его диалог с Богом. Изредка можно было наблюдать его в храме, — погруженным в себя, со взором, устремленным на образ Господа Иисуса Христа.
Вспоминаю его службы... В его служении, в его выражении богостояния не было никаких внешних эффектов. Этот особенный, я бы сказал, академический, стиль богослужения, свойственный не только о. Александру, очень трудно описать. Старые священники горели, но скрывали этот огонь. Высота и сила внутреннего духовного напряжения, сдерживаемого строгой дисциплиной поведения, проявлялась и в малых отдельных чертах и знаках. Можно было только догадываться о внутреннем состоянии батюшки — по его благоговению, по устремленности его взора, когда он сам совершал службу, или когда, стоя в алтаре, внимал богослужению, которое вел другой священник. Были и проявления внутреннего восторга — но кратковременные, — в частности, когда он произносил возглас: «Слава Тебе, показавшему нам свет». Как сейчас у меня перед глазами батюшка — в своей особенной восьмигранной зеленой митре, стоит перед престолом... «Слава Тебе, показавшему нам свет!» Голос у него был слабый, чувствовалось, что он напрягается, чтобы было громче. Вообще у батюшки за богослужением, когда надо было, чтобы возгласы произносились громко, бывало некоторое содрогание голоса. Но в этом было выражение не клинической слабости и не внутреннего напряжения; это было последствие переживания, исходившего из глубины его души. И тот возглас: «Слава Тебе...», — произносился именно с таким содроганием. Выражение его лица в тот момент передать невозможно, оно все было устремлено ввысь. Его взгляд, вся фигура даже руки (со сцепленными пальцами, опущенные, чуть отрывающиеся от епитрахили) выражали напряженное стремление. Характерны были мизинцы — отставленные, с сомкнутыми кончиками. По старому московскому обычаю, он не воздевал руки, а простирал к основанию креста и как бы стремился за ними к престолу, к запрестольному образу.
Вот он стоит на своем настоятельском месте справа от престола. Креслице такое скромное, без спинки, с двумя поручами... Служит второй священник. Батюшка молится. Вероятно, на запрестольный образ Господа Иисуса Христа, в те времена лучший в Москве по реставрации. Медленно осеняет себя крестным знамением и все более уходит в молитву. Клонится, крест наперсный постепенно начинает отходить от груди, повисает, начинает покачиваться от движения руки... Батюшка осеняет себя крестом, выпрямляется. Служба идет, молитва продолжается. Но кто может сказать, что во время той тайной молитвы переживал, чувствовал и видел отец Александр?
12 августа, на престольный праздник храма — память святого мученика Иоанна Воина в храм было не протиснуться. В ограде — полно народу. Это был «праздник гладиолусов». Кругом — сплошь — гладиолусы и радостные лица. После помазания из храма выходили мокрые насквозь, но никто не жаловался. Расходились в поздней вечерней темноте. Праздник этот был особый. Может быть, наш возраст обострял это ощущение, но, скорее всего, так чувствовали, переживали все. Это была общая радость, общее ликование. Потом нигде и никогда больше не слышал я такого пения хора. И певцы были незаурядные, и атмосфера неповторимая. Меня потрясало, как пели стих на величание. Первым, как положено, пело духовенство, а за ним и весь народ. Это была мощь, стихия, затем бывала короткая пауза затишья, и вдруг — как ураган, нет — залп, хор fortissimo, всем составом: «Бог нам прибежище и сила». И величание. Нигде так не было. Не делал этого никто, только регент Юрий Александрович. Это был взлет победы и никто не чувствовал ни тесноты, ни духоты в храме — все это забывалось.
Потом 14 августа, бывал вынос креста. Крест был резной, деревянный, довольно тяжелый. Батюшка медленно, маленькими шагами продвигается из северных дверей. Это было сакральное, благоговейное крестоношение. Под крестом батюшка начинал клониться так, что приходилось приподнимать передние полы рясы, чтобы он на нее не наступил. Да он и всегда просил — особенно в плохую погоду — поддержать их, говоря: «Мне ведь чистить некому». Действительно, сколько толпилось около него людей, и сколько забот всегда оставалось за полем зрения. Вообще обычно круг почитателей не доходит до самых простых вещей: что нужно дать и покой, и просто обычную повседневную помощь.
Близких людей, которые бы его понимали, вокруг о. Александра, можно сказать, не было. Он никому не навязывал своего духовного руководства, а люди подходили к этому вопросу прагматически: да или нет. Я тогда был молодой, глупый, другие, кто был тогда возле него, были в основном еще моложе. Кроме того, мы слишком хорошо усвоили правила сдержанности и спрашивать о чем бы то ни было не решались, хотя, наверное, надо было это делать. Но в итоге можно сказать, что свой духовный мир о. Александр унес с собой.
Черта внутренней, если так можно сказать, духовной грации сопутствовала ему во всем. Вспоминается эпизод, когда один молодой человек пустился в рассуждения о богословии, еще о каких-то высоких материях, о. Александр, держа в левой руке чашку на блюдце, осторожно постучал по его краю и мягко сказал: «Отец, поменьше философии». А в другой подобной беседе зашла речь о беспорядке в многолюдной службе. «То ли дело — процессии в античное время!» — сказал кто-то. О. Александр мягко, но строго заметил: «Так можно говорить, потому что не знаем».
Никто не мог вспомнить ни одного резкого слова, которое сказал бы о. Александр своему собеседнику. Но вместе с тем он был неукоснительно строг, прежде всего, к себе, а затем к тому, кто заслуживал этого.
Служил при о. Александре Воскресенском протодьякон о. Александр Сахаров. Он был человек немного чудной, но необыкновенно симпатичный. На ектеньях возглашал сначала протяжно: «Ве-ли-кого гос-по-ди-на и от-ца на-ше-го» -а дальше быстро, как будто примечания: «Святейшего Патриарха» — и дальше опять: «Мос-ков-ско-го и Все-я Ру-си А-лек-си-я». Бывало, сидит в алтаре, задремлет. А потом, после службы, так и не разоблачившись, идет домой.
В военные и послевоенные годы чтецом в храме Иоанна Воина был проректор Московского университета Юрий Алексеевич Салтанов. Как ему удавалось совмещать проректорскую должность с церковным служением — не знаю, но это продолжалось долгие годы, сначала у Иоанна Воина, потом, кажется, в храме апостола Филиппа на Арбате. Салтанов написал очень интересную диссертацию об изменениях в немецком языке за два года второй мировой войны — 1939—1941 гг. (начал писать эту работу в 1942-м). В храм приходил после занятий или с заседания кафедры, в шинельке, чуть прихрамывая. Читал же так, что каждое слово, им прочитанное, было как зернышко — все было слышно и понятно каждому.
Для меня необыкновенно глубоким духовным уроком было присутствовать при совместном служении о. Александра с Патриархом Алексием, и вообще сознавать, что два этих выдающихся человека, с которыми меня свела судьба, духовно близки друг другу. Когда Святейший Патриарх служил в день пятидесятилетнего юбилея священства о. Александра, в конце своего благодарственного слова батюшка сказал: «Святейший Владыка! Когда Вы будете стоять у престола Божия в Царстве Небесном, сделайте так, чтобы все те, кто окружает Вас сегодня, были вместе». Слышавшие это вздрогнули — настолько дерзновенно были произнесены эти слова. Святейший Патриарх склонил голову... Эта сила внутреннего убеждения — без акцента, без подчеркивания — была свойственна о. Александру. Был эпизод, когда над ним нависли темные тучи, приведшие к тому, что его отстранили от настоятельства, отнюдь не по болезни, а по внешним обстоятельствам. У него были недоброжелатели в церковной среде. Помню, как он переживал, когда до него дошли сведения о том, что митрополит Николай (Ярушевич) плохо отозвался о нем в присутствии Патриарха. Это было недоразумение. Митрополит Николай был очень самолюбив. Когда он служил в храме Иоанна Воина, иподьяконы не сумели организовать толпу, началась давка, что несколько повредило эффектности служения митрополита. Это и вызвало неблагоприятный отзыв, который для о. Александра был настоящей трагедией.
Кончина его была естественной... Последние два месяца он уже не мог выходить из дома — от сердечной недостаточности. Умер он 23 февраля 1950 г. — в день памяти священ-номученика Харлампия, того самого, который некогда пообещал придти за ним. О смерти, несомненно, было ему еще что-то открыто. Как-то он вдруг спросил: «А когда умер Костин папа?» Со дня смерти моего отца прошло 13 лет, и день недели мы уже не помнили. Я бросился искать по старым календарям. Оказалось — пятница. Больше батюшка об этом ничего не говорил, но, очевидно, какой-то знак был ему дан. Сам он умер в четверг. Еще просил: «Когда будут меня отпевать, чтобы не сокращали ничего».
Отпевали его в неделю Православия. Патриарх, зная мою близость к батюшке, некоторое время колебался: «Как же нам соединить?... Вам надо быть там, на отпевании, но и служба сегодня особая...» И потом решил: «Мы сделаем так: Вы облачите меня и уедете на отпевание».
За несколько дней до смерти о. Александр, будучи в окружении близких людей, вдруг со вспыхнувшим взглядом произнес, ни к кому не обращаясь: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Эти слова написаны на кресте над его могилой.
Потом, уже после кончины батюшки — пишу я диплом. Тема труднейшая — не по зубам. Руководитель сам запутался: меняет направление, объем. Я в полном отчаянии, тем более, что рассчитывать на снисхождение не могу. И вот вижу во сне, будто бы стою я у левого клироса, у Казанской, где на боковой стороне образ Александра Невского в рост. Жду выхода батюшки из алтаря. Он выходит, осторожно придерживается рукой за ограду. Вижу на ступеньках его старенький штиблет, осторожно нащупывающий ступеньку. Все как наяву, как много раз при жизни. Он благословляет меня и спокойно говорит: «Все будет хорошо!» — и целует меня. Просыпаюсь с чувством полной реальности слышанного и даже с ощущением прикосновения усов к моей щеке. Действительно: с трудностями, с осложнениями, но все прошло благополучно.
Продолжение следует
Спасибо всем, кто хранит о нём память добрую.
Спасибо.
Отче Питириме моли Бога о нас грешных.