В июле 1950 года, после девяти месяцев, проведенных в трех московских тюрьмах — Лубянской, Лефортовской и Бутырской, — я оказался в поселке Ерцево, центре Каргопольлага, на юге Архангельской области. Территория лагеря простиралась отсюда на сотни километров, почти до самого Архангельска. Она включала десятки отдельных лагерных пунктов (ОЛПов), и в каждом трудились сотни заключенных рабов. Спустя месяц меня отправили на 16‑й лагпункт, расположенный в 30–40 километрах от Ерцева, у поселка, носившего символическое название Черный, на одной из железнодорожных веток, которыми вывозили заготовленный заключенными лес. Лагерь был окружен лесами, зимними ночами в небе над ним колыхалось северное сияние, а в мае начинались белые ночи. Здесь и суждено мне было прожить до лета 1954 года.
Большую часть заключенных составляли осужденные по так называемым бытовым статьям, в основном бывшие колхозники и рабочие, меньшую — политические, сидевшие по 58‑й статье, к ним принадлежал и я. Поселили меня в бараке для административно-технических работников — бухгалтеров, нормировщиков, экономистов. В этом же бараке жил заведующий столовой — бывший хозяйственник из Грузии; рабочий конпарка, а в прошлом католический священник из Каунаса; санитар на производстве — историк из Риги; и много других людей разных национальностей и очень разных судеб. В советском концлагере отразился весь огромный Советский Союз со всей его сложной трагической историей. И мне, еще недавнему студенту-москвичу, не окажись я здесь, никогда бы, вероятно, не пришлось встретить всех этих людей, а с некоторыми — и близко сойтись.
Барак наш был таким же, как и другие. Внутри, по обеим сторонам длинного прохода — двухэтажные нары-вагонки, тумбочки между ними. Под потолком — голые электрические лампочки, черная тарелка радиорепродуктора — голос Москвы звучал почти непрерывно.
В этой обстановке — было это, помнится, весной 1951 года[1] — я и встретил впервые Ивана Михайловича Крестьянкина. Я навсегда запомнил, как он шел своей легкой стремительной походкой — не шел, а летел — по деревянным мосткам в наш барак в своей аккуратной черной куртке, застегнутой на все пуговицы. И обликом, и поведением он резко отличался от остальных заключенных. У него были длинные черные волосы — заключенных стригли наголо, но администрация разрешила ему их оставить, — была борода, в волосах кое-где блестела начинающаяся седина. Его бледное тонкое лицо было устремлено куда‑то вперед и вверх. Особенно поразили меня его глаза — вдохновенные глаза духовидца. Он был чем‑то похож на философа Владимира Соловьева, каким мы знаем его по сохранившимся портретам.
Иван Михайлович — так звали его в нашем лагерном быту, так звал его и я — поселился рядом со мной, на соседней «вагонке». Мы быстро и прочно сблизились, и я узнал, что до ареста он был священником одного из московских православных храмов.
В своем письме родителям от 3 мая 1951 года — а моя лагерная переписка с ними сохранилась — я пишу о том, что среди людей, окружающих меня, есть люди нравственно и духовно высокие. «Они являются для меня образцом в повседневной жизни и помогают мне обогатить мою жизнь подлинным и ценным содержанием».
Имен я не называю, но если отец Иоанн уже был там в это время, то эти слова относятся прежде всего к нему.
Встреча с отцом Иоанном сыграла большую, быть может, судьбоносную роль в моей жизни. Она не была случайной, как и многое, что происходит с нами на нашем жизненном пути. К этой встрече я был подготовлен. В своих воспоминаниях «Дорога в Австралию» я рассказываю о пробуждении религиозного чувства, которое я испытал на фронте. Это чувство вновь вспыхнуло во мне в тюрьме и лагере. Много лет спустя смерть моей первой жены и пережитое мною потрясение вновь привели меня к отцу Иоанну, и он снова пришел мне на помощь.
Благодаря отцу Иоанну я прочитал в лагере Библию. Это он дал мне эту великую книгу, и я прочитал ее всю, полностью, от первой до последней страницы. Интерес к истории религии и духовной культуры — а он с той поры уже никогда не покидал меня — стремились удовлетворить и мои родители. Мать привозила или присылала книги из нашей домашней библиотеки или купленные у букинистов. «История религий» Шантепи-де-ля-Сосея, которой заинтересовался отец Иоанн, была передана моей матерью через преданных отцу Иоанну прихожанок, навещавших его в лагере.
Конечно, мы питались не только духовной пищей. Долгое время мы с Иваном Михайловичем даже ели вместе, — а в лагерных условиях это свидетельствовало о большой близости и взаимной симпатии. Отчасти этому способствовало то, что оба мы получали регулярные посылки — я от родителей, а отец Иоанн, вероятно, от бывших своих прихожан.
Как я помню, работал отец Иоанн в бухгалтерии. Бухгалтером он был и в миру. Необычайно добросовестно относился он к любому делу, к которому призывала его жизнь; таким я наблюдал его и в лагере.
Этот необыкновенный человек обладал способностью привлекать людей, возбуждать к себе любовь. И это потому, что он сам любил людей. Когда он говорил с вами, его глаза, все его лицо светились, излучали любовь и доброту, а в словах звучали внимание и участие. Немного, вероятно, найдется людей, в которых с такой полнотой и силой проявилась бы глубочайшая сущность христианства, выраженная в простых словах: «Бог есть любовь». Любовь к Богу и к людям — вот что определяло все его поведение, вот о чем говорил он весь, летящий, устремленный вперед.
Он не был «проповедником». Через него действовала божественная сила. Вот почему он как бы весь светился — такое впечатление он производил на меня и, вероятно, на других людей, окружавших его в лагере. Это была сила харизмы, благодати, сосудом которой он был и себя ощущал.
Такой человек, такой священник в те годы был «обречен» на то, чтобы оказаться в тюрьме и лагере. Он был слишком притягателен и там, на воле, и власти попытались пресечь его влияние на людей.
Отец Иоанн был христианином в полном значении этого слова. Для него не было «ни эллина, ни иудея». Расовые и национальные различия не имели для него значения. Ксенофобия, шовинизм были глубоко ему чужды. В каждом человеке он видел прежде всего человека, стремился разглядеть в нем не его телесную, и даже не его душевную, а его духовную природу — то, что делает человека одноприродным с Богом. Достоинство человеческой личности было для него высшей ценностью. Еврей был для него таким же близким человеком, как и человек любой национальности. Ученики Христа были евреями. Первые христиане были людьми многих национальностей. Христианство открыто всему миру, и эту открытость нес в себе отец Иоанн.
Человека, способного принять и понести в себе божественный свет, он видел и в закоренелом преступнике. И в этом отношении не было для него различий между людьми. Эту черту отца Иоанна я наблюдал много раз, видел, с какой открытостью, любовью он говорит с профессиональным вором, может быть, с человеком, несущим на себе тяжелый груз прошлых преступлений. В этом был, как я думаю, величайший смысл его пребывания в лагере.
Отцу Иоанну были свойственны деликатность, интеллигентность, большая внутренняя культура. В его манерах было что‑то от старого русского интеллигента. Замечательной особенностью его душевного склада было чувство юмора, любовь к шутке. К шутке, лишенной язвительной насмешки, сарказма. Его шутки никого не задевали, не обижали. Эта черта вообще свойственна людям душевно чистым. Способность беззлобно шутить, смеяться сродни гениальности. Она, кстати, тоже сближала отца Иоанна с Владимиром Соловьевым.
Вспоминается его реплика, связанная с лагерным обедом в «коммерческой» столовой, где можно было пообедать за деньги.
— Иван Михайлович, что сегодня в столовой?
— Беф-мирантон и соус пикан.
Отец Иоанн не был человеком «не от мира сего». Было бы ошибкой утверждать, что он был чужд политике. Он не был и не мог быть равнодушен к происходящему в мире, в собственной стране. Но и политику, и вообще дела земные он понимал в каком‑то высшем смысле, смотрел на них sub specie aeternitatis (крылатое латинское выражение, в переводе: с точки зрения вечности) — в отношении к Богу и вечности. Хорошо помню, как он встретил меня в незабываемые мартовские дни 1953 года — дни, отмеченные одним из величайших событий истории: смертью Сталина. Отец Иоанн встретил меня около нашего барака, он, как всегда, не шел, а словно летел, в его руках была газета, он был охвачен радостным возбуждением.
— Вот, смотрите, сбылась наконец мечта русского народа.
И он показал мне фотографию на первой странице газеты: Сталин в гробу. Услышав это, я подумал: кто-кто, а Иван Михайлович знает свой народ.
Если бы кто‑нибудь сказал ему тогда, что через пятьдесят лет, по данным социологического опроса, почти каждый второй житель России одобрит деятельность Сталина… Не буду здесь обсуждать этот феномен, искать ему объяснения. Думаю, что отец Иоанн, родившийся и воспитанный в коренной русской религиозной среде, свидетель насильственной коллективизации, чудовищных репрессий, насилий над религией и церковью, уничтожения храмов и монастырей, — мог ли он думать о своем народе иначе?
После смерти Сталина в лагерном режиме начало что‑то меняться. И тогда Иван Михайлович покинул наш барак[2]. Ему и еще одному заключенному, немолодому уже человеку, разрешили поселиться в землянке, вырытой — не помню уже, кем и когда — на территории лагеря. И они жили теперь в этой землянке вдвоем.
Однажды отец Иоанн пригласил меня к себе. Я спустился по нескольким ступенькам вниз и увидел небольшую комнату, слабо освещенную через окошко под самым потолком. Стены обшиты деревянными плахами, двухэтажные нары, столик, покрытый скатертью, тумбочка. Икон не помню — думаю, на стенах их не было, чтобы не волновать начальство. Необыкновенная чистота, порядок, уют. Надо сказать, что Иван Михайлович всюду, в каких бы условиях он ни находился, умел создать вокруг себя особую атмосферу опрятности, чистоты, «благолепия». То, что я увидел, была настоящая подземная келья — явление в условиях советского лагеря поразительное. Представляю, что значила, после барака, возможность такого уединения для отца Иоанна, который с юных лет чувствовал в себе призвание к монашескому образу жизни.
Но не долго суждено было ему жить в этих условиях. В конце сентября 1953 года его внезапно увезли. Я писал об этом родителям в начале октября и снова в письме от 23 октября 1953 года: «Я писал вам об отъезде Ивана Михайловича Крестьянкина и просил вас сообщить мне о его дальнейшей судьбе. Нас связывали добрые отношения, и мне было жаль с ним расставаться».
Прощаясь, я подарил ему свой термос — он мог пригодиться ему в новой, неизвестной жизни, которая его ожидала.
В 1954 году я покинул 16‑й ОЛП и переехал на комендантский лагпункт, в Ерцево, а в августе того же года освободился по амнистии и вернулся в Москву. В своих воспоминаниях «Рук твоих жар» Анатолий Краснов-Левитин рассказывает о встрече с Иваном Михайловичем в Куйбышевском инвалидном лагере, куда его привезли из Каргопольлага. Из этого лагеря отец Иоанн и освободился в феврале 1955 года.
В одном из писем из лагеря, которое стало мне доступно благодаря любезности Анастасии Горюновой-Борисовой, отец Иоанн упоминает Волгу, на которую любуется издали, и с сожалением вспоминает нашу жизнь на 16‑м ОЛПе: «Нахожусь в совершенно иной жизненной обстановке, во многом резко отличающейся от предыдущей, которую часто вспоминаю».
Год и место отправления в письме не указаны, но оно несомненно относится к осени 1953 года и отправлено из Куйбышевского лагеря.
В 1955 году, вскоре после его освобождения, я встретил отца Иоанна в Москве. Я узнал о его освобождении от тех же близких ему женщин[3], с которыми мы сохраняли связь. Встретились мы в квартире, в которой он тогда поселился. Я снова учился в Московском университете на историческом факультете, который мне не дали закончить в 1949 году. Интерес мой к религии сохранился: я оставался верен ему на протяжении всей дальнейшей жизни. Особенно волновала меня проблема происхождения религии. Мне хотелось понять, как возникла у наших далеких предков идея Бога и какой она предстает в сознании современных народов, сохраняющих первобытный образ жизни. Вернувшись в университет, я погрузился в изучение мировой этнологической литературы. Я мечтал о том, чтобы написать книгу о первобытной религии. Своими мыслями, идеей будущей книги я и хотел поделиться с отцом Иоанном.
Отец Иоанн внимательно выслушал меня. Он одобрил избранный мною жизненный и научный путь и благословил меня на осуществление моего замысла. После этого разговора прошло много лет. Все эти годы, работая над другими научными темами, я шел к задуманному мною труду, обдумывал его, накапливал необходимые материалы, писал отдельные части будущей книги. И только в 2002 году, в Австралии, была опубликована моя книга «Круг и крест. Размышления этнолога о первобытной духовности». Ведущая идея этой книги не изменилась со дня моей встречи с отцом Иоанном в далеком 1955 году — в основном она осталась той же. Вот почему я могу сказать теперь, что эта встреча была одним из самых важных событий в моей жизни — она определила направление моих научных поисков, помогла осуществлению моего давнего замысла.
После этой встречи прошло двадцать лет, и на этот раз к отцу Иоанну привело меня одно из самых тяжелых моих испытаний — болезнь и смерть жены. Это произошло в 1976 году. Я тогда жил и работал в Петербурге. Я знал, что отец Иоанн — теперь уже архимандрит Псково-Печерского монастыря — человек, глубоко уважаемый и почитаемый После этой встречи прошло двадцать лет, и на этот раз к отцу Иоанну привело меня одно из самых тяжелых моих испытаний — болезнь и смерть жены. Это произошло в 1976 году. Я тогда жил и работал в Петербурге. Я знал, что отец Иоанн — теперь уже архимандрит Псково-Печерского монастыря — человек, глубоко уважаемый и почитаемый
И вот я в стенах древнего монастыря. Я вижу отца Иоанна: он постарел, но движения его все те же — быстрые, парящие, молодые; взгляд его все тот же — глубокий, проникающий в душу. Я вижу его в соборе во время службы, он приглашает меня в свою келью монаха, а потом — в монастырский сад, и мы сидим на скамье, а внизу, у наших ног, — весь монастырь. И мы опять ведем неспешную беседу — о жизни, о Боге, о вере, — как когда‑то, много лет назад, в других стенах.
Я посетил отца Иоанна еще несколько раз и по его совету, там же, в монастыре, принял крещение. После этих встреч я почувствовал себя обновленным, готовым продолжать жизнь.
Никогда больше я не встречал его; но память об отце Иоанне, об Иване Михайловиче Крестьянкине — всегда со мною. Она живет во мне, куда бы судьба ни привела меня, что бы со мной ни происходило. Я не видел его годами, но мне всегда казалось, что он незримо сопровождает меня на моем жизненном и духовном пути. В трудные дни и часы моей жизни я ищу в нем поддержку, мы продолжаем прерванную много лет назад беседу.
Канберра, 2008 год