Я закончил Академию летом 1951 года, и мне сразу же повезло, — точнее сказать, «трудно повезло». Осенью вызвал меня Патриарх и сказал: «Я назначаю вас читать курс истории Западной Церкви». «Ваше Святейшество, — ответил я, — я боюсь!» Это было самое начало холодной войны. «А вы не зарывайтесь слишком глубоко». — «Но как же так можно?» — «Нет, вы глубоко берите тему, но не берите на себя слишком большой ответственности. Придите и скажите студентам: у меня теперь времени больше, чем у вас, я буду читать книжки и вам их пересказывать». А читать я должен был следующему курсу, который шел за нами, — то есть тем, с кем недавно вместе по студенчески озорничали и профессоров своих туманили. На первом занятии вышла такая сценка. У нас учился архимандрит, настоятель подворья арабской церкви в Москве. Я тогда еще был светским — худенький, усатый, — стою, очень важно возвышаюсь на кафедре, а он входит, немного опоздав, и увидев меня, кричит: «А ты что тут делаешь? Куда это ты залез?» — «Сядьте на место, отец архимандрит!» — «Какое еще тебе место?» Так и началось мое преподавание.
Что мне было делать? Рассказывать обо всех интригах Ватикана против России — значило бы повторять курс, который читается во всех светских вузах СССР, а нам надо было иметь какую-то богословскую основу — и я углубился в историю первых веков христианства. Был очень сложный период в истории Церкви, когда начались арианские споры. На второй Вселенский собор приехали представители Западной Церкви и не оказали православным помощи, которой от них ждали. Тогда Василий Великий писал Григорию Богослову: «Если умилосердится над нами Господь — чего нам желать еще? А если пребудет гнев Божий — какая нам помощь от западной гордости?» Эти слова стали своего рода эпиграфом и лейтмотивом того курса, который я читал в течение нескольких лет.
До меня этот курс читал о. Всеволод Шпиллер. Я далеко не во всем был с ним согласен, свой курс построил по-другому, но все же приличия требовали, чтобы я, прежде чем начинать, посетил его и получил от него благословение и напутствие. Он жил при храме Николы в Кузнецах на колокольне. Помню мой визит к нему. В комнатке у него крутилась маленькая, но исключительно вредная собачонка, которая никак не давала нам покоя: визжит, пищит, лает — словом, говорить было невозможно. Тогда я незаметно сунул ей ириску «Золотой ключик». Она схватила ее, сжала зубами и оцепенела: разжать зубы у нее не получилось. Помотала головой и сконфуженно уползла под диван, откуда в продолжение нашей беседы больше не показывалась.
О. Всеволод вообще был человек своеобразный. Так, на вопрос: «Как вы себя чувствуете?» — он обычно отвечал, со своим специфическим акцентом: «Вашими святыми молитвами… — и сделав паузу, добавлял: Отвратительно!»
В ноябре 1951 г. по просьбе армянского патриарха Георга в Академию было прислано 11 архидиаконов-армян — на стажировку. Перед их приездом Патриарх вызвал меня к себе и велел взять их под свою опеку. Я поехал на Казанский вокзал встречать их. Было холодно, и все они — озябшие, носатые, — смотрелись очень забавно. Потом мне с Ярославского вокзала пришлось везти их в Лавру. Я договорился с начальником вокзала, чтобы им выделили отдельный вагон, и чтобы туда никто больше не заходил. Так и ехали в полупустом вагоне. Еще я возил их по городу. Помню, на Калужской площади кто-то из них спрашивает меня: «А почему здание как собор, а написано "Кико"?» Имелся в виду кинотеатр «Авангард».
Это был «армянский курс» — как мы их называли. Наши не могли запомнить их имен и, встречая кого-нибудь, приветствовали одинаково: «Здравствуй, армян!» Кто-то из них был из Еревана, кто-то из Эчмиадзина, а остальные вообще с Востока — из Стамбула, из Анкары. Армянская Церковь формально подчинялась одному Патриарху, но делилась на четыре вполне независимых Церкви, которые иногда враждовали между собой. Патриарху Георгу удалось произвести некоторую консолидацию, а Вазген окончательно объединил их.
Так началась моя дружба с Армянской Церковью. Тех архидьяконов уже никого и в живых нет, но память осталась.
Начав преподавать, я старался избежать того, что мне самому не нравилось в лекциях моих профессоров. Я быстро понял, что для лектора самое важное и самое трудное — контакт с аудиторией. Очень часто видишь только темечки (головы склонены над конспектами), а какова реакция слушателей — не знаешь. Было время, я пытался как-то оживить свои занятия. Велел студентам подписывать свои работы кодами, а потом зачитывал: «Фиалка» пишет то-то, а «Предпразднество» — то-то. Какое-то время это в самом деле действовало, но потом довольно быстро надоедало.
Однажды на занятиях был такой случай, что из меня аж пар пошел. Это был один из моих первых опытов преподавания ветхозаветной истории. Я читал лекцию о книге Бытия, о грехопадении прародителей, и стал рассказывать, в частности, и про запретный плод. Стали обсуждать, что это был за плод. Я сказал, что в Библии ничего конкретно об этом не сказано, но по преданию это было яблоко. Вдруг один из моих слушателей говорит: «Нет, это совершенно точно было яблоко. Мне бабушка говорила». Я ответил, не без иронии, что бабушка, конечно, большой авторитет, однако в Писании никаких конкретных указаний на этот счет не дается. А он продолжает: «Нет, это совершенно точно! Яблоко — плод греховный. Если его пополам разрезать -пятиконечная звезда получается». Представьте, каково мне это было услышать — в 1956 году!
В 1954 г. меня рукоположили во священника. В те времена иерейский крест нельзя было запросто приобрести, как сейчас, когда их выпускают Софринские мастерские. Обычно крест ставленнику дарил его духовник или кто-то из старших. У меня креста не было, и я спросил Патриарха, как мне быть. Он ничего не ответил. Так я и пришел на хиротонию — без креста. А когда пропели «Аксиос», Патриарх снял с себя золотой крест и надел его мне на шею. Все тогда ахнули, и многие мне это потом припомнили…
Есть у меня и другие памятные кресты: один когда-то принадлежал о. Иоанну Арсеньеву, настоятелю храма Христа Спасителя. О. Иоанн принадлежал к древнему дворянскому роду, восходившему к татарским князьям. Патриарх его очень почитал. Он говорил, что трагедия нашей нации в том, что она так разорвана в отношении веры, но не отрицал, что из аристократии тоже люди шли в духовное звание, и в пример всегда приводил о. Иоанна.
Другой крест принадлежал прославленному уже в наши дни священномученику о. Александру Хотовицкому. На нем выгравирована надпись: «Красе и гордости Академии, о. Александру Хотовицкому»[1]. Этот крест хранился в одной церковной семье, от которой и попал ко мне.
Помню, в первый год моего священства наш о. ректор Константин Иванович Ружицкий, уезжая в отпуск из Московской Духовной Академии, оставил двух молодых: иеромонаха Филарета[2] и меня, священника Константина, и Николая Николаевича Дьячко руководить хором в только что открывшейся нашей Покровской академической церкви. Мы должны были там служить ежедневно. О. Филарет говорит: «Отец Константин! Ты — как хочешь, а я исповедовать — не буду!» Ну, ладно, мне выпала на долю исповедь. Должен сказать, что это очень трудное дело и иногда на том самом месте, где стоял приехавший на исповедь в Лавру человек, после него на полу оставалась лужа слез.
О. Константин Ружицкий был человек мудрый. Бывало, придет к нему кто-нибудь жаловаться, о. ректор выслушает, а потом говорит: «А вы напишите, что он сказал». Тот сразу стушевывается. Действительно, очень разумное средство.
В моей жизни не все складывалось гладко. Я был в черном списке, был невыездным, с большим трудом Святейший Патриарх назначил меня инспектором Академии — были люди, которые не разделяли его намерения.
Осенний темный поздний вечер 8 октября 1959 г… Патриарх утром возвел меня в сан архимандрита с назначением уже не исполняющим обязанности, а инспектором Московской Духовной Академии. Он говорит: «Отец архимандрит! (с ударением на а) А где NN?» (тот, кто был особенно против моего назначения). Я говорю: «Не знаю, Ваше Святейшество. Нет его там — в этом учреждении». Он говорит: «Ну вот. Его нет, а вы — инспектор». Сказал он это очень простенько, деликатно, даже слегка застенчиво.
Когда я был инспектором, мне приходилось заниматься не только учебной, но и воспитательной работой, строить методику и педагогику для наших семинаристов. Тогда, как и в годы моего юношеского становления, я нигде в магазине не мог найти книгу по правилам поведения, приходилось добывать ее где-нибудь в МГИМО, в Дипломатической Академии, в ведомствах, где были специальные машинописные инструкции.
Пригласил я в семинарию актера Малого театра, ныне покойного Валентина Ивановича Курочкина[3], чтобы немного приучить наших студентов к русскому языку. Они приходили к нам из разных областей нашей страны, но в основном все же с Западной Украины, Прикарпатья (там тогда меньше было гонений на Церковь). Говор у них был очень специфический. Помню, шли мы, спеша на поезд, — несколько человек: я, Леня Останов, Скурат, еще кто-то. Вдруг один хлопает себя по животу: «Ой! Гузик вырвался!» Мы даже смутились, не зная, как это понимать, переглянулись. А оказалось, что это значит «пуговица оторвалась». Он был из Минской Духовной семинарии. Когда они потом стали говорить на интеллигентский манер «обожение»[4], я посмеивался: вам-то уж куда, с вашими «гузиками» и «бульбочками»! Поэтому я и хотел, чтобы Валентин Иванович поговорил с нашими студентами по-русски. К сожалению, в семинарии это мое начинание не привилось и плодов не дало: службу по-прежнему читают так, как охарактеризовал еще Грибоедов — «как пономарь», а священники по-прежнему гнусавят — видимо, для «божественности».
Когда семинаристы спрашивали меня, что им читать, я говорил: читайте Чехова. У него, как ни у кого другого выражена драматичность русского характера.
Для молодого человека очень важно развивать в себе образное мышление, наблюдательность, учиться писать. Очень полезно вести дневник, но записывать не столько переживания (это, конечно, тоже хорошо — для себя), сколько впечатления. Помню, я своим студентам говорил: «Вот, вы ходите каждый день утром из общежития к мощам Преподобного Сергия. Дорога одна и та же, уходит на нее три с половиной минуты. Но каждый раз на ней встречаете что-то новое. Вот, вчера не было желтых листьев, сегодня — появились. Вчера не было осенней слякоти — сегодня вот она. Вчера не было снега — сегодня он выпал. Отмечайте это!»
Вечером бывало, спрашиваю: «Ну что, ребята, поедем завтра за грибами?» — «Да-а-а!!!» На другой день в пять часов утра: «Подъем!» — «Не на-а-а-адо!!!»
Как-то раз студенты под моим руководством чистили снег. Среди них был о. Нифон — нынешний настоятель Ан-тиохийского подворья, восточной какой-то национальности. Смотрю: все чистят снег, а он по дорожкам ходит. Я спрашиваю: «Что это: все работают, а ты гуляешь?» «А гуляем лучше!» — отвечает он. «Лодырь ты!» — сказал я в сердцах. Он пошел на меня жаловаться ректору: «Отец инспектор меня назвал… л-л-л… — я даже слова такого не знаю!» Ректор потом спрашивает меня: «Как же вы его назвали?» — «Как? Да лодырем!»
Одно время в семинарии стали отмечаться случаи воровства. Виновные не находились, и в конце концов я, собрав вечером всех, сказал, что, если не будет чистосердечного признания, завтра же мне придется устроить «децимацию»: исключить каждого десятого, как в римских легионах — казнили. Наутро выхожу из своей служебной квартиры, на которой висела табличка: «инспектор Академии и семинарии архимандрит Питирим», и вижу: «Питирим» заклеено и написано: «Кудеяр»24. Пришлось всех помиловать[5].
Многих усилий стоило приучить воспитанников не оставлять на тарелке недоеденной пищи и кусков хлеба. «Ничего с тобой не случиться, не помрешь, если съешь небольшой кусок, — говорил я, — а то грех. Просили у Господа "Хлеб наш насущный даждь нам днесь" — а сами бросаете»[6].
Вообще в годы моего инспекторства столовая была самым «узким» местом. Я защищал интересы студентов, а архимандрит Дионисий, казначей — интересы работников кухни. Доходило до крика. «Я не дам вам распинать рабочий класс!» — кричал Дионисий.
Был еще у нас один прораб, с которым мы тоже пререкались. Когда ему, например, говорили, что его рабочие должны провести коммуникацию в Лавре, он отвечал, что не «иховое» это дело.
В те годы был у меня помощник по фамилии Горбачев, родом с Кубани (они там, видимо, все Горбачевы), в прошлом ротный старшина. У него во всем был порядок. Человек он был простой, из народа, но очень тонко понимал, кого наказать, а кого поощрить. И хотя он, конечно, был солдафон, да и спецзадание, наверное, имел, тем не менее человек был верующий, церковный, истово выстаивал все службы. Народная среда тогда еще давала такое воспитание, зато сейчас благочестие стало очень поверхностное…
Был у нас один канцелярист — из дореволюционных академистов, не кончивший курс. Он был очень разговорчив, и рассказывал много интересного о прежней жизни в Академии. Как-то раз сидит, вносит оценки в матрикул и, чтобы не сбиться, проговаривает вслух: «Три-плюс, три-плюс, три-плюс». «Да не треплитесь вы!» — говорю я ему. А он действительно все время отвлекался, что-то рассказывали, конечно, часто ошибался. И преподаватели знали: плюсов и минусов лучше не ставить — все равно перепутает.
Один наш преподаватель — Алексей Иванович Иванов, когда приезжал из Москвы, для разминки ходил в гости. И мы знали, что, предположим, в среду вечером должен приехать Иванов, и, если вечером его нет, значит, он где-то в гостях. Преподаватели жили в Лавре в общежитии. Шкафчику нас был общий, у него была своя полка, и там стояли сердечные чесночные капли и одеколон. Как-то раз, собираясь в темноте, чтобы никому не мешать, он открыл не тот флакончик и надушился чесночными каплями. Мы приходим: что такое?! Иванов не в гостях! Лежит на кровати, злой-презлой, а в комнате — устойчивый запах чеснока.
Был в нашем преподавательском общежитии и такой случай. Один из преподавателей часто уезжал в Москву, очень долго бродил по городу и возвращался очень поздно, с последней электричкой, привозя какие-то покупки. Вытаскивал из-под кровати чемодан и начинал шуршать, отчего все в спальне просыпались. Решили его от этого отучить. В очередной раз, когда он выдвинул чемодан, открыл крышку — кто-то, кто заранее подвязал к чемодану веревочку, сильно дернул за нее и ударил его крышкой по рукам. Он так завопил, что проснулись все.
Было время, когда ученики семинарии бунтовали против греческого языка и, надо сказать, я их в этом поддерживал. «Да что мы бабкам на приходе "пэдэво" что ли спрягать будем?» — недоумевали они. А один изрек: «Ну, как же, буду я дьяконом, выйду да как проспрягаю аорист второй!» Кол-чицкий же любил украсить службу отдельными греческими возгласами. Помню, как-то раз, когда я был дьяконом, служили мы на Троицу в Лавре, а на Духов день — в соборе. Великую ектенью возглашал другой дьякон, и все по-гречески, а мне надо было возглашать просительную. Я подумал и решил: получится и у меня. И возгласил, да еще с греческой интонацией — вполне удачно. А после службы выхожу, бабки меня окружили и говорят: «Ты что же нам всю обедню испортил? Мы на Духов день о христианской кончине пришли помолиться, а с тобой, выходит, и не молились вовсе!»
Однажды Патриарх высказал пожелание, что нужно было бы заняться Чудовской рукописью Нового Завета, которая, по преданию, принадлежит перу его небесного покровителя, Святителя и чудотворца Алексия, митрополита Киевского и всея Руси. Ученик митрополита-грека Феогноста, святитель Алексий в совершенстве выучил греческий язык, а приехав в Константинополь для поставления в митрополиты, не тратил времени даром и создал свой собственный перевод Нового Завета. Святитель вообще очень много сделал для Церкви и государства, Патриарх глубоко благоговел перед его памятью. Как он, бывало, читал акафисты в Елоховском соборе перед ракой с его мощами! Он очень хотел, чтобы труд святителя Алексия был издан в доступном для чтения виде. Особых научных заданий он нам никогда не давал, но мы их сами себе выдумывали, — лишь бы с ним пообщаться, и когда он высказал пожелание, что надо бы заняться Чудовской рукописью, я взялся за эту тему.
Когда я занимался в Ленинке, меня часто обслуживала очень симпатичная женщина. Мы с ней всегда здоровались, а однажды разговорились. «А у меня муж тоже древними рукописями занимается», — сказала она. Оказалось, что ее муж, Николай Викторович Степанов, по образованию инженер, увлекся древними книгами настолько, что оставил свою прежнюю деятельность и стал заниматься атрибуцией славянских рукописей. Потом он работал у нас в ЦАКе. Предметом его исследований стала и Чудовская рукопись. Удивительно, как он умудрялся работать с этой книгой: ведь текст в ней настолько мелкий, что я, например, сейчас и в очках читать не могу, а он к тому же очень плохо видел[7], и когда читал, держал книгу у самых глаз, поворачивая то так, то эдак, чтобы хоть под каким-то углом разглядеть, что в ней написано. Он занимался исследованием лексической, вербальной стороны этого перевода и составил интересную картотеку, разобраться в которой едва ли не труднее, чем в самой рукописи: почерк у него был очень мелкий и малопонятный. К сожалению, его работа до сего дня так и осталась невостребованной.
Оригинал Чудовской рукописи не сохранился, — он исчез в 1918 году во время бомбардировки Кремля, существовало только фототипическое издание, вышедшее в конце XIX века, но и оно было большой редкостью, у меня его не было. Патриарх, правда, давал мне свой экземпляр, подаренный ему его отцом, Владимиром Андреевичем, при пострижении в монашество в 1902 г., но делал это довольно неохотно и каждый раз повторял: «Неужели вы не можете найти книгу у букинистов?» А я честно искал ее, но найти никак не мог. Однажды — это было 2 июня, в день памяти святителя Алексия, — я пришел в собор и стал просить: «Святитель Алексий, помоги: нужна мне книга, а найти не могу!» На следующий день был мой день ангела — память равноапостольного Константина. Приезжаю я в Лавру, звонит мне наместник — тогда им был архимандрит Пимен (Хмелевский) — и говорит: «Мы Вам тут подарочек приготовили — не знаю, устроит ли он вас: издание Чудовской рукописи Нового завета». Я как услышал это, чуть трубку из рук не выронил. Даже ноги ослабели…
Царство Небесное.
Как название книги? И где можно купить?
Такую информацию нужно обязательно публиковать в конце статьи.