Творчество – это всегда ответственность, что бы ни создавал художник – мозаики для Церкви или светские картины. «Правда, в первом случает ответственность ещё более серьёзная, – считает художник Альберт Солтанов (в Крещении Алексей), член Союза художников России и Московского союза художников. – Когда я пишу свои светские картины, для меня это не что-то противоположное церковным проектам. Я иду к мольберту, завершив тот или иной заказ, как мы выходим из храма после богослужения и восхищаемся красотой окружающего нас мира. Церковное искусство для меня – способ говорить о мире Горнем, светское – размышлять о нашем, здешнем, созданном Богом мире».
Альберт Солтанов. Фото: Алексей Картышов
Я крестился благодаря Антониде и Анне, сестрам моего дедушки, в 12 лет, с именем Алексей. Одна из двоюродных бабушек стала крестной. Вера для них была частью жизни. Почти каждое воскресенье, в праздники сестры ходили в храм. Тогда до ближайшей церкви нужно было добираться в город: 10 километров до железнодорожной станции пешком, потом полчаса на электричке, а ведь еще есть дорога обратно. Вера помогала двум этим женщинам держаться на этой земле, не упасть, не сломаться: и когда работали в колхозе за трудодни, получая за тяжелый труд палочки в тетради, и когда во время войны копали окопы далеко от какого-либо жилья (и про них забыли), и когда сгорел их дом со всем ценным, нажитым, дорогим, в том числе письмами, фотографиями родных…
Но от Крещения до воцерковления оставалось еще лет десять. Однако я всегда знал, что Бог есть, к Нему можно обратиться за защитой.
Я всегда знал, что Бог есть, к Нему можно обратиться за защитой
Помню, как тяжело мне было в год поступления в художественное училище. Мне было очень страшно, я так хотел быть художником, поскольку не мыслил себя в другой профессии совсем. А вдруг не поступлю, что я буду делать?! Я пошел в церковь Воздвижения Честного Креста Господня в нашем поселке. Как раз была Пасха, и до сих пор помню то ощущение света, которое было вокруг, много света, и после горячей молитвы я буквально чувствовал, как свет наполняет и меня.
Когда я уже учился в художественном училище, очень любил гулять по Казани, писать ее. Одно из самых любимых мест – не так давно тогда открытый Петропавловский собор, который в советское был планетарием. Чтобы войти в храм, нужно было подняться по лестнице на площадку, с которой открывался невероятно прекрасный вид на старую Казань, в уютных двориках которой скрывалась какая-то загадка, историческая тайна, рассказ о людях, которые жили здесь когда-то...
В храме, около храма я встречал священников – новые для меня люди, казалось, что они могли быть только в книжках, а вот теперь – прямо в нашей жизни.
Однажды утром я стоял во дворе, рисовал, и ко мне подошел священник, сказал, что он из поселка Рыбная Слобода, рассказал, как там красиво, и позвал в гости – писать пейзажи. А потом спросил, исповедуюсь ли я, причащаюсь ли.
Поняв по моему лицу, что о таинствах я не знаю совсем ничего, рассказал, а потом предложил: «Исповедуйся сейчас. Я тебе все подскажу, не переживай». Он пошел к храмовому священнику, с которым явно был знаком, и попросил, чтобы меня исповедовали. Так состоялась моя первая Исповедь, совершенно неожиданно. А потом – и Причастие. Священник сказал, что после Исповеди я могу подойти к Причастию.
Домой, казалось, я летел. Это было абсолютное новое ощущение. Что такое легкость тела, я знал благодаря спортивным тренировкам, это же была невероятная, окрыляющая легкость души.
Я продолжал ходить писать в этот храм, меня даже пускали на колокольню. Как-то священник, который открывал мне ее, вдруг сказал: «Не хочешь послужить Церкви, стать священником?» Я опешил, потому что священническое служение представлялось мне невероятно высоким, неотмирным...
В год, когда я собирался поступать в Суриковский, я приехал в Москву, к ребятам, которые поступили раньше. Но они все разъехались, и мне вдруг стало тяжело и как-то внутренне пусто – один, в чужом городе. Но тут сразу же, непонятно как и откуда, в голове появилась мысль: «Надо зайти церковь». Я зашел в храм Сергия Радонежского в Рогожской слободе и стал молиться, как мог. Тяжесть и пустота сменились ощущением дома, с тех пор я точно знаю, что там, где есть храм, – там дом...
Тяжесть и пустота сменились ощущением дома, с тех пор я точно знаю, что там, где есть храм, – там дом
Потом открыл для себя Андроников монастырь. Как только ты входил в его ворота, тебя охватывало невероятное спокойствие, так диссонирующее с внешним неуютом и непонятностями конца 1990-х.
Настоящее воцерковление, осмысление веры началось после того, как мы с женой искали в 2001-м году храм, чтобы повенчаться, и в итоге остановились на Спасском соборе того же Андроникового монастыря. Там были не только древние намоленные стены древнейшего московского храма, там были люди. Священник Анатолий Копалкин встретил нас так, как будто всю жизнь ждал, что мы придем сюда, в этот храм. И именно здесь состоялась моя вторая Исповедь, к которой я уже серьезно готовился.
Первый город в моей жизни – Казань. Но в детстве он был далеким, мы ездили туда из родного поселка редко, и то – чтобы купить одежду или какие-нибудь вещи, с которыми в поселке был дефицит. Она откроется позднее, после поступления в училище. Городское лето, плавящийся от жары асфальт, пустые летние улицы. Тогда в Казани сохранность исторической застройки составляла 80%, еще не снесли столько, и ты словно на машине времени попадал почти на сто лет назад...
Самый же главный мир моего детства – Волга с ее просторами, бескрайностью, или деревня Старая Тура, где жили те самые верующие сестры дедушки и куда нас, детей, отправляли на лето. Деревня – всегда ощущение свободы, которая начиналась сразу, как только мы выходили из автобуса, и надо было еще пройти полем несколько километров. Помню звуки этой свободы – песня жаворонков в синей высоте неба, которой подпевал звенящий в проводах ветер. Деревню было видно издалека, как остров в бескрайних волнах полей.
Настоящее лето начиналось, как только мы доходили до дома бабушек, и я менял одежду, в которой приехал, и которую категорически нельзя пачкать, на деревенскую.
Бабушки – деревенские женщины, которые серьёзно относились к тому, что надо работать и раз приехали, помогайте в непростой жизни, где ничего не дается просто так. Среди наших обязанностей с двоюродным братом было пилить, колоть дрова, косить траву, сушить ее, ворошить, если дождь – собирать и укрывать, полоть сорняки, собирать колорадского жука на картошке, приносить воду с ключа, пасти овец. И при этом сколько всего успевалось – бегать с ребятами, кататься на велосипеде, писать и рисовать, читать книжки. Там, в деревне, я прочел, например, всего Толстого... Целый мир, который укладывался в лето.
Вообще, я много тогда читал писателей XIX – начала XX века, меня этот период привлекал, манил. И при этом не воспринимался чем-то далеким, у меня была связующая нить – та самая деревенская жизнь, которую я видел вокруг. Когда я читал о деревенском быте прошлого, о том, как пахнет стог сена, как горит керосинка, как шумит бьющий из-под земли ключ, как идет на водопой стадо, я не фантазировал, не было надобности, я знал – звуки, запахи, картинки.
А еще прошлое звучало, пыталось что-то сказать о людях, связанных с этими местами, – старой разрушенной церковью, остатками стены, заросшим садом, неразбитой еще гипсовой амфорой, ажурными металлическими воротами, лесенкой, ведущей к пруду. Но понять, услышать это прошлое мне удалось позднее, уже после окончания института, когда мы купили книги правнучки поэта Евгения Боратынского Ольги Ильиной и внучки поэта – Ксении Боратынской. Из этих книг я узнал, как связаны места, где я бегал мальчишкой, с Боратынскими, с Журавлёвыми. Эти имена по понятным причинам совсем не звучали во времена моего детства, хотя наследием того же купца И.Н. Журавлева активно пользовались в советское время. Так, например, моя мама родилась в здании больницы, которую Журавлев построил для крестьян.
Кстати, и Ольга Ильина, и Ксения Боратынская писала о крестьянах Старой Туры, откуда родом мои предки, как о людях рассудительных, свободных и довольно зажиточных.
Так что еще больше ниточек оказалось между моим детством и любимым периодом – XIX – началом XX века...
Свою первую икону я написал еще до воцерковления – образ Богородицы для храма в моем родном поселке. Ничего не понимая в иконографии, я с трепетом писал образ, осознавая, Чей образ я пишу. К иконам я вообще всегда относился с большим вниманием и уважением.
Красный угол в доме моих двоюродных бабушек неизменно, с раннего детства, привлекал мое внимание. Я понимал, что там – что-то очень хорошее, рассказывающее о важном, таинственном. Подходил, смотрел, вглядывался. Вызывали трепет и книги на церковно-славянском, лежавшие рядом.
Но все-таки я иконы больше воспринимал эстетически.
Саму же суть иконы, иконографию, я стал понимать уже в Суриковском институте, прежде всего, благодаря искусствоведу Николаю Третьякову. Он был глубоко верующим человеком, несшим свою веру еще с советских времен.
Он много говорил об иконах, о росписях, о сути древнерусского искусства. Впервые я начал соединять в себе эстетическую и смысловую суть иконы.
Пасмурный день в Свияжском монастыре
Когда после его лекций я шел в Третьяковскую галерею: зал древнерусского искусства, мимо которого я раньше пробегал, спеша туда, к XIX веку, вдруг тоже стал притягивать меня. Я стал осмысленно смотреть на иконы, понимая, какой безбрежный, глубокий и прекрасный мир мне открывается.
А еще, конечно, сыграли важную роль непосредственные занятия по овладению мастерством. Монументальная мастерская Евгения Николаевича Максимова для многих стала шагом на пути воцерковления. Когда ты изучаешь, копируешь шедевры церковного искусства под руководством такого мастера, как Евгений Николаевич, слушаешь его объяснения, ты тоже погружаешься в их осмысление.
Удивляет, когда говорят, что в церковном искусстве нет места для творчества. Работа для Церкви очень интересна для меня в творческом плане.
Всякий раз новая работа, новый заказ – одновременно и возможность поделиться своим опытом, и приобретение опыта, и ответственность. Ведь ты делаешь не просто картину (хотя любое творчество – всегда ответственность) – а образ, перед которым люди будут молиться, обращаясь к Первообразу. Когда сделанная тобой мозаичная икона монтируется и к ней начинают подходить верующие, прикладываться, ты понимаешь, насколько ответственная твоя работа.
Для Церкви я делаю в основном мозаики, реже – росписи.
Мне интересно и работать самому, делать отдельные образы, и работать как часть бригады, над большими объектами. Важной в этом смысле была работа над мозаиками храма Святого Саввы Сербского в Белграде. Это масштабный проект, в котором учувствовало много художников-монументалистов, и здесь как раз проверяется умение работать в бригаде, понимание соборности монументального церковного искусства.
Святая преподобномученица великая княгиня Елисавета Феодоровна, мозаичное панно на западном фасаде Казанского собора в Казанско-Богородицком монастыре в Казани
Когда я пишу свои светские картины – для меня это не что-то противоположное церковным проектам. Я иду к мольберту, завершив тот или иной заказ, как мы выходим из храма после богослужения и восхищаемся красотой окружающего нас мира. Церковное искусство для меня – способ говорить о мире Горнем, светское – размышлять о нашем, здешнем, созданном Богом мире.
Меня вдохновляет сама жизнь, ее сложность и многослойность. Ведь за внешней оболочкой видимых вещей скрывается множество смыслов. Моя задача как художника – обнаружить их. Какого формата будет работы, диктует ее замысел, то, что я хочу изобразить. Иногда оно может разместиться на небольшом холсте, а иногда требует больших размеров.
Я рисую с самого детства, и потому не выбирал путь художника – он сам выбрал меня, и я благодарен Богу, что Он ведет меня по этому пути...