Константин Леонтьев – врач, дипломат, писатель, консервативный публицист, историософ в лучших русских традициях XIX века, а в последний год своей жизни – монах с именем Климент. Путь от Константина к Клименту – «долгие дни умственного одиночества», как он сам его описывает, – начался на Балканах с обета, который светский эстет и российский консул в Салониках дает Богородице перед лицом смерти: в случае выздоровления принять монашеский постриг у афонских монахов. Это было в 1871 году. Дорога от Афона до Оптиной Пустыни длится 20 лет. В 1891 году Константин стал Климентом по благословению оптинского старца Амвросия (духовного наставника Леонтьева с 1874 г.). Спустя несколько месяцев монах Климент умер в Троице-Сергиевой Лавре.
Две болгарские роковые даты оставляют прочный след и присутствуют в текстах Константина Леонтьева до его последнего вздоха: 1872 год – учреждение Болгарского Экзархата – и 1878 год – освобождение Болгарии (без Царьграда).
«Болгарский вопрос», как русская общественность называла болгаро-греческий церковный спор, является постоянным и в то же время личным вопросом публицистики Леонтьева и его частной переписки. Фундаментальная тема, боль и страх Леонтьева – «европобесие». Мы используем этот термин, поскольку Леонтьев вводит понятие «болгаробесие» в отношении доминирующей проболгарской позиции русской общественности по церковному вопросу. Однако русское «болгаробесие» является частным примером русского, славянского и болгарского «европобесия» – страсти к европейской либеральной идее в XIX веке: «наше вечное умственное рабство перед их идеями»[1].
У Константина Леонтьева три основных подхода к болгарскому вопросу: геополитический (Восточный вопрос, проливы, восточноправославная конфедерация), идеологический (панславизм, византизм, славизм, босфорский русизм) и метафизический (православный).
Восточный вопрос как геополитическая мистика
Первостепенной геополитической целью Восточного вопроса для Леонтьева является захват Царьграда и проливов. «Платоническое освобождение славян» является второстепенным[2].
«Завоевание Босфора – это судьба России», и здесь ее «естественным союзником» являются болгары. «Восточный» вопрос для Леонтьева – прежде всего «церковный»: Царьград необходим, чтобы стать центром «Восточноправославного союза»[3].
Болгаро-греческий церковный спор ставит под сомнение мечту Леонтьева о сакральной реализации Восточного вопроса и «нового восточного мира»[4].
Цель возглавляемой Россией «восточной федерации независимых государств» – «оборонительный союз против Западной Европы», против «нового федерального Запада»[5].
Отсюда идет болезненная реакция Леонтьева на «болгарскую литургию» 6 января 1872 года. Опасения Леонтьева о «лжебогомольном движении болгар» являются мистическими:
«Страшнее всех их брат близкий, брат младший и как будто бы беззащитный, если он заражен чем-либо таким, что, при неосторожности, может быть и для нас смертоносным… Только при болгарском вопросе впервые, с самого начала нашей истории, в русском сердце вступили в борьбу две силы, создавшие нашу русскую государственность: племенное славянство наше и византизм церковный. Я сказал и облегчил себе душу!»[6].
Леонтьев не эллинофил, не болгарофоб и не славянофоб. Дело в мистическом приоритете: главное – Церковь
Мистический взгляд Леонтьева преобладает над его историческими наблюдениями болгар. Уже в 1880-е годы публицистика Леонтьева горячо защищает греческую позицию, но причины этого тоже остаются мистическими. Речь идет не об эллинофилии, болгарофобии или славянофобии, а о мистическом приоритете:
«Не греки должны быть важны для нас сами по себе как греки, а важны Восточные Церкви, по исторической случайности оставшиеся в руках греков»[7].
На фоне проболгарской русской общественной мысли Леонтьев – одиночка. Достоевский является единомышленником по этому вопросу, но в личной переписке, а не публично. Либеральная русская печать занимает полностью проболгарскую позицию, защищает национальные устремления болгар, не скрывает грубого давления греческого духовенства против богослужения на славянском языке[8].
Консервативные издания во главе с Михаилом Катковым и Алексеем Сувориным поддерживают болгарскую идею, за исключением газеты «Гражданин». Катков прекратил публиковать Леонтьева из-за его православного и аскетического духа, которого он не понимал:
«Его Православие было серенькое, разведенное либеральностью, а когда я развернул вполне знамя моего белого Православия, то он испугался этого варварства и безумия… я возразил ему, что все это сообразно с мнениями лучших монахов, а он сказал: “Монахи ничего не понимают!”»[9].
Леонтьев не мог знать, однако, что не только Катков со своим «сереньким Православием», но и святитель Феофан Затворник был на стороне болгар в церковном вопросе:
«Болгары… не виноваты. Они не могли сами отстать от Патриархата и не отставали, а просили. Но когда они просили, то Патриархат должен был их отпустить. Не отпустил? Они и устроили себе увольнение другою дорогою… Виноват Патриархат. Собор же их, осудивший болгар, – верх безобразия»[10].
Поздний славянофил и ранний панславист Иван Аксаков тоже на стороне болгар. Славянские комитеты при активном его содействии популяризируют болгарскую средневековую историю и историю Православной Церкви в Болгарии. Русская Церковь воздерживается от участия в споре.
Неслучайно Леонтьев говорит не о славянобесии, а о «болгаробесии» в русском обществе. Образ греков в русской общественной мысли является нарицательным, они «фанариоты», а болгары – свободолюбивые и незаслуженно обиженные христиане.
Мистический страх Леонтьева перед «загадочным народом» и его воздействием на российскую мысль имеет свои основания: «Все болгарские интересы считались почему-то прямо русскими интересами; все враги болгар – нашими врагами»[11]. Леонтьев демонизирует болгарское влияние на русское сознание:
«Болгарские демагоги знали все хорошо и все сделали ловко, дабы вылущить свое население поскорее из греков во Фракии и Македонии, они заставили Россию идти за собой с повязкой на очах!»[12].
Позже, в 1880-е годы, в либеральной печати также говорится о «славянской горячке, охватившей все общество, которое положительно бредило славянством», о «фальшивых, фантастических понятиях о славянах…», которые «Русская мысль» красиво и задолго до «воображаемых сообществ» Бенедикта Андерсона определяет как «воображаемых славян»[13]. Для русских болгары были «воображаемые славяне», как «дед Иван» (дядо Иван) был «воображаемой Россией». И в 1877 году они встретились реально.
Восточный вопрос как идеологическая эстетика
Идеологический подход Леонтьева к Восточному вопросу порожден страхом новоевропейского влияния на Россию через болгар и югославян. Вместо европейской либеральной идеологии Леонтьев предлагает свою, оборонительную идеологическую доктрину: византизм. После взятия Царьграда византизм должен обеспечить преемственность «невской цивилизации» в «новом босфорском русизме».
«Всеславянский вопрос» – «либеральное зло», тогда как «православно-восточный вопрос» – идеал политического спасения
Византизм Леонтьева – это религиозный панславизм, реакция на «либеральное всеславянство»; «всеславянский вопрос» – «либеральное зло», тогда как «православно-восточный вопрос» – идеал политического спасения[14]. «Я опасаюсь либерального всеславянства»[15], – признается Леонтьев в письме Владимиру Соловьеву.
Византизм Леонтьева содержит «культурный славизм» как часть «культурно-эстетического идеала» в поисках нового культурно-исторического типа, унаследованного Николаем Данилевским. Византизм Леонтьева должен прервать духовную связь России с Европой 1789 года: «антикатолической, антирелигиозной, антимонархической, либеральной, рационалистической»[16], с «сатанинским хаосом индустриального космополитизма и современного вавилонского всесмешения»[17].
Удаляясь от мифа о славянской идее, Леонтьев создает туранский миф – от «воображаемых славян» к воображаемым туранцам – основе будущей евразийской концепции:
«Бессознательное назначение России не было и не будет чисто славянским… Россия давно уже не чисто славянская держава… Можно позволить себе сказать про Россию странную вещь, что она есть нация из всех славянских наций самая не славянская и в то же время самая славянская… Ибо только из более восточной, из наиболее азиатской – туранской нации в среде славянских наций может выйти нечто от Европы духовно независимое»[18].
Восточный вопрос как православная судьба России
Незадолго до того, как Константин стал Климентом, «культурная вера» Леонтьева в Россию (носительницу новой славяно-русско-туранской или славяно-азиатской цивилизации) пошатнулась. Формально толчком к этому явилась статья Владимира Соловьева «Россия и Европа» (1888), в которой фраза «русская цивилизация – это европейская цивилизация» заставила Леонтьева сначала порвать фотографию Соловьева, а затем признать: «Мне стало больно, потому что я почувствовал, до чего это близко к правде!»[19].
Леонтьев понимает, что эстетическая доктрина византизма не может победить духовную сущность «новой Европы»; плод «европейской революции… всеобщее смешение, стремление уравнять и обезличить людей в типе среднего, безвредного и трудолюбивого, но безбожного и безличного человека – немного эпикурейца и немного стоика»[20]. Дух побеждается духом, а не «культурной верой». «Новая Европа» уже побеждена «православным Афоном».
Леонтьев теперь понимает: «Пожалуй, призвание-то России чисто религиозное… и только!»
Леонтьев находит то, что искал, еще в своих первых воспоминаниях об Афоне, в которых нет разницы между греческими, болгарскими и русскими монахами, ибо они едины:
«Сколько косвенной, незаметной прямо пользы делают русскому народу пять-шесть каких-нибудь нам, считающимся образованными русским, и неизвестных греков и болгар, поселившихся в ужасных расселинах или в пустынных хижинах Афонской горы. Об этих афонских пустынниках (об отце Данииле Греке, об отце Василии Болгарине и подобных им) доходят верные слухи и описания, как печатные, так и путем частных писем и рассказов, до русских монастырей; слухи и описания эти укрепляют наших монахов; образ этих нерусских святых людей, которых русские поклонники видят хоть на этом турецком Востоке, восхищает и утешает их»[21].
В самом конце своей жизни Леонтьев понимает, что нет необходимости подменять Православие православной идеологией, такой как византизм, и что эстетика принадлежит миру сему, в том числе русская эстетика, которая является европейской.
В поисках «оригинальной славяно-восточной культуры» Константин Леонтьев остается идеологически слепым к очевидному: к церковнославянскому языку как православному дару средневековой Болгарии. Но тогда Леонтьев был бы Лихачевым еще до Лихачева. А Константин, немного перед тем как стать Климентом, понимает, что, «пожалуй, призвание-то России чисто религиозное… и только!»