«Я – дитя века, дитя неверия и сомнения»: духовный путь Ф. М. Достоевского

Беседа с филологом Тимофеем Верониным

Портерт Ф.М. Достоевского. Картон, линогравюра. Художник: Демьяненко Владимир Николаевич, 1985 г. Портерт Ф.М. Достоевского. Картон, линогравюра. Художник: Демьяненко Владимир Николаевич, 1985 г.

Творчество Достоевского давно вышло за пределы литературы и стало разговором о человеке, Боге, свободе, страдании и спасении. Почему Евангелие стало внутренним стержнем его великих романов? Как старчество, Оптина пустынь и древнерусская житийная традиция повлияли на его идеал «положительно прекрасного человека»? Можно ли считать Ивана Карамазова, Кириллова или Ипполита носителями христианского опыта? Чем для Достоевского была Европа – «землёй святых могил» или новым Ваалом? И почему одни видели в нём пророка и апостола, а другие упрекали в «розовом христианстве»? Об этом мы беседуем с доцентом кафедры славянской филологии ПСТГУ, филологом Тимофеем Леоновичем Верониным.

– Есть классическое представление о духовном пути Достоевского: его жизнь можно разделить на период до каторги и гражданской казни и после них. Это уже стало общим местом. Можно ли на этом остановиться? Или все же путь Достоевского был более извилистым, более сложным?

– Конечно. Во-первых, гражданская казнь и каторга – это очень растянутые во времени события. И сам Достоевский о своём пути примерно говорил:

«Я потерял Христа – в молодости, когда вошёл в связь с революционными движениями, и затем приобрёл Его на каторге, в общении с простым народом».

Так он очертил свой путь.

Хотя в какой-то степени он его идеализировал. Мне кажется, даже сама формула «потерял – принял» не совсем точна. Человек не теряет Христа и не принимает Его заново. Он всегда со Христом. Просто у Достоевского были разные фазы проявления того, что значит быть со Христом.

Сила Достоевского в том, что все его герои, даже антагонисты, которые между собой спорят, являются частями его внутреннего мира

Сила Достоевского в том, что все его герои, даже антагонисты, которые между собой спорят, являются частями его внутреннего мира. На самом деле это раздробленные части какой-то единой христианской личности, в которой есть и боль о человеке, и взыскание Христа. И своим путём он как бы раскрывал разные грани собственного внутреннего опыта.

Если говорить о его личном пути как о некой миссии христианина, христианского мыслителя, то, конечно, все, кто писал об этом, начиная с Владимира Соловьёва, говорили, что Достоевский раскрывает новую форму бытования христианства. Это как бы новое провозглашение о Христе современному человеку. Потому что Достоевский стоит на рубеже крушения традиционного общества и начала новой эпохи, когда прежние законы, традиции и жёсткие требования перестают работать для человека. И Достоевский показывает, как можно быть христианином в этом уже разорванном современном мире, пройдя через страшные потери и внутренние изменения.

– Можно ли выделить какого-то одного мыслителя – литератора, писателя или философа, – который особенно повлиял на Достоевского? Например, считается, что на Толстого очень сильно повлиял Руссо, Лев Николаевич даже носил медальон с его изображением. Был ли у Достоевского такой человек?

– Это, кстати, интересный вопрос. Нет, по большому счёту. В этом и сила Достоевского: у него не было какого-то идеологического влияния, потому что Руссо – это именно идеолог. И действительно, толстовская идеология вырастает из руссоистской философии. Поэтому Толстой становится в конце жизни идеологом, провозгласителем каких-то узких идей.

Достоевский никогда, в отличие от Толстого, не сомневался, что главная его цель – быть художником, а не учителем жизни

А Достоевский, хотя в «Дневнике писателя», допустим, тоже был достаточно узок (у него были определённые политические воззрения консервативного порядка), никогда, в отличие от Толстого, не сомневался, что главная его цель – быть художником, а не учителем жизни. Как писатель, как художник, он не был узок. И если говорить о том, что повлияло на него больше всего, то это, конечно, Евангелие. Из всех текстов, которые он читал, именно Евангелие находилось в центре его жизни. Более того, каждый из пяти его великих романов в каком-то смысле сосредоточен вокруг определённого евангельского эпизода.

Достоевский говорил о том, что сам образ Христа – это лучший образ, который создала человеческая культура. Для Достоевского уже это есть самое настоящее чудо, что вообще образ Христа явился в этом мире и запечатлен людьми.

Тимофей Веронин, кандидат филологических наук, доцент ПСТГУ. Фото: foma.ru Тимофей Веронин, кандидат филологических наук, доцент ПСТГУ. Фото: foma.ru

Поэтому, если брать Евангелие как величайшее произведение человеческой культуры, а фигуру Христа как его центральный образ, то ничего более прекрасного, чем это, для Достоевского не существовало. И вот в этом личном восприятии Христа как самого драгоценного, самого прекрасного, самого симпатичного, как он выразился в своём символе веры, и есть уникальность опыта Достоевского.

Это не совсем традиционное восприятие Христа как части некоторой величественной, отстранённой традиции: не столько как Царя Славы, сидящего на Престоле и смотрящего на нас с икон, а как чрезвычайно близкого, по-человечески родного образа.

И рядом с этим стоит ещё традиция древнерусских житий. Перед Достоевским, как и вообще перед русской литературой второй половины XIX века, стоял вопрос: как изобразить положительно прекрасного человека? Создать сатирические и критические образы сравнительно легко. Ещё Гоголь, написав первый том «Мёртвых душ», столкнулся с этой проблемой: да, он показал всех этих несчастных помещиков, но как изобразить положительного героя?

И Достоевский, когда размышлял об этом, понял, что есть в русской культуре положительный прекрасный образ. Это образ преподобного старца. Начиная с Феодосия Печерского, Сергия Радонежского. Особенно он выделял Тихона Задонского, который как раз был канонизирован в 1860-е годы, когда Достоевский размышлял над этой темой.

Образ старца, который принимает каждого приходящего, не судит, а хочет поделиться тем светом, который стяжал в духовном делании, чрезвычайно повлиял на него. По духу сюда близок и образ Серафима Саровского, хотя Достоевский прямо его почти не упоминает. Особенно же важна для него Оптина пустынь и старец Амвросий, с которым он был хорошо знаком. Вот это любвеобильное, мягкое, тёплое старчество и стало одним из источников его положительного идеала.

Конечно, на него влияли и французская литература, и европейский реализм, и острое социальное изображение действительности. Но внутренний стержень, костяк его мировоззрения – именно здесь.

– А если взять героев Достоевского, особенно из произведений после ссылки, можно ли сказать, что какие-то из них наиболее полно выражают собственные духовные позиции Достоевского, его религиозный опыт? Или он никогда не пытался прямо выражать себя через героев?

– Мне кажется, есть какой-то психологический закон: какого бы героя писатель ни создавал, он всё равно изображает себя. Даже самый по видимости не похожий на автора, чуждый ему герой – это часть внутреннего опыта автора.

Гоголь говорил, что невозможно описать человека, если ты не находишь чего-то подобного в самом себе. Поэтому он и мучился со вторым томом «Мёртвых душ»: понимал, что для того, чтобы изобразить положительного героя, нужно самому хоть в какой-то степени обладать этими качествами, совершить внутренний нравственный подвиг.

То же и у Достоевского. Его знаменитая полифония, о которой писал Бахтин, восходит к тому, что каждый герой является частью его глубинного опыта. Иван Карамазов, Алёша Карамазов, Митя Карамазов со своим русским ухарством, Кириллов со своим бунтом – всё это пережито самим Достоевским внутри себя.

– То есть нельзя выделить одного героя как носителя его подлинного христианского опыта?

– Да, но дело в том, что христианский опыт – это не только опыт молитвы и церковной веры. Это и опыт переживания трагедии мира, который несёт Иван Карамазов. Это тоже в каком-то смысле христианский опыт.

Почти все значительные герои Достоевского несут в себе евангельское восприятие мира – даже те, кто оторван от непосредственной веры

Поэтому почти все значительные герои Достоевского несут в себе евангельское восприятие мира – даже те, кто оторван от непосредственной веры. Кириллов, Иван Карамазов, Ипполит из «Идиота» – это люди, которые сострадают миру, как бы сораспинаются ему, но без окончательной веры в благого Бога и Его спасительное действие.

Даже социализм, которым увлекался молодой Достоевский, вырос на христианской почве. Сен-Симон и другие ранние социалисты во многом исходили из евангельских идей. Просто из Евангелия выделялась социальная сторона, а мистическая – отбрасывалась.

Вообще всё, что создала европейская мысль, вырастает из Евангелия. Все идеи либерализма, хотя они и оборачиваются против каких-то церковных институций, по своей природе порождены Евангелием. Потому что именно Евангелие провозглашает, что «несть ни мужского пола, ни женского, ни эллина, ни иудея». Все эти либеральные ценности, ценности личности человека, независимо от того, к чему или к кому он принадлежит, – это всё ценности евангельские. Только когда они отрываются от собственно богочеловечества, тогда превращаются в нечто опасное.

Ф.М. Достоевский Ф.М. Достоевский

И наоборот: если в человеке есть только внешнее «молись и постись, соблюдай каноны», но нет боли Ивана Карамазова за страдающего ребёнка, то такое христианство тоже становится фальшивым, хотя человек и будет внешне ходить в церковь и исполнять все обряды. Достоевский как раз показывает необходимость соединения всего этого.

Поэтому нельзя сказать: вот этот герой – христианский, а этот – нехристианский. Это всё части одного великого духа Достоевского, укоренённого в Евангелии.

– Спасибо. А как личные испытания Достоевского – болезнь, эпилепсия, финансовые трудности, смерть близких, смерть младшего сына, игровая зависимость – повлияли на его представление о мире, о Боге, о человеке и о страдании?

– Конечно, это ключевая тема его жизни. Он действительно постоянно жил на грани – можно сказать, на грани миров.

Что такое эпилепсия? Достоевский описывает в «Идиоте» удивительное состояние перед эпилептическим припадком, когда вдруг тебе становится всё ясно, когда вдруг воцаряется какая-то всепоглощающая ясность – и тут же случается припадок, и ты как будто уже не принадлежишь самому себе.

Достоевский никогда не знает своих героев заранее. Он проживает каждого из них изнутри. Каждый герой – это часть его собственных страданий

То есть человек ощущает себя, с одной стороны, на грани какого-то потустороннего бытия, ощущает всесилие, а в то же время – свою абсолютную беспомощность. И поэтому Достоевский не мог воображать себя таким великим учителем человечества, каким ощущал себя Толстой. Толстой всегда пишет так, словно знает всё о своих героях: что они думают, что чувствуют, почему поступают именно так. Он как будто находится над ними. Достоевский никогда не знает своих героев заранее. Он проживает каждого из них изнутри. Каждый герой – это часть его собственных страданий. Каждый страдает тем, чем страдал сам Достоевский.

И эта постоянная пограничность была свойственна ему не только духовно, но и психологически. Он постоянно ощущал, как сквозь наш мир проступает иной. Как говорит старец Зосима:

«Бог взял семена миров иных и посеял их на этой земле. Прикосновением к этим мирам живёт наш мир».

У Достоевского почти нет мистики в прямом смысле слова. Его герои живут обычной жизнью. Даже явление чёрта Ивану Карамазову – скорее психологическое переживание. Но при этом всё творчество Достоевского мистично, потому что его герои постоянно находятся на границе человеческого и вечного.

Вспомним его глубочайший опыт гражданской казни: он был несколько минут на грани жизни и смерти. Это тоже как эпилептический припадок – вот эта грань между жизнью и чем-то таким, уже совершенно неподвластным человеку. Вспомним игровую зависимость: когда как будто какие-то посторонние силы захватывают тебя, несут, и ты уже принадлежишь не себе. В то же время ты с ними борешься и побеждаешь их в конце концов.

Конечно, удивительным образом он победил эту страсть. Даже не он победил – непонятно, как она сама от него отступила. Это же было ужасное, удивительное явление! Он рассказывает, что, когда в очередной раз проигрался, захотел найти какую-нибудь православную церковь в Баден-Бадене. Искал, искал – и вдруг видит что-то похожее на церковь. Вбегает туда – а там синагога. И почему-то это его так поразило, что он понял: игра больше не будет им владеть. Потом он написал своей жене, Анне Григорьевне, что всё, этот кошмар кончился: отныне он действительно больше не будет играть, – и перестал.

Почему? Вместо того чтобы попасть в христианство, он попал в иудаизм, как будто оказался на какой-то грани, увидел себя в религиозном мире, где нет еще явления Христа, и пережитый им ужас этого вырвал его из игровой зависимости.

Он единственный из всех русских писателей, который действительно знал народ

И, конечно, смерть его ребёночка и вообще смерть, которая его окружала. И то, что он единственный из всех русских писателей, который действительно знал народ. Тогда все интеллигенты рассуждали о народе.

«А я, – примерно так говорит Достоевский, – единственный знаю народ, потому что я с ним кровавыми дорогами ходил и ел одну баланду».

Образованный человек, который прожил несколько лет бок о бок с самыми простыми людьми. Ведь был огромный разрыв между интеллигенцией и народом. А он эту грань, эту границу перешёл и вошёл в русскую жизнь обычного человека, русского большинства.

Это всё, конечно, давало ему серьёзный опыт, которого ни у одного из русских писателей не было: они жили, так сказать, в парниковой обстановке. Гончаров, Тургенев, Толстой – ну что они могли вообще знать о народе? Конечно, Тургенев как охотник общался с крестьянами, писал «Записки охотника», но в глубине, по сути своей, он не прикоснулся к русскому человеку. Он всегда оставался барином.

Достоевский, в общем, барином уже не был даже по социальному происхождению. Отец его получил дворянство, но всё-таки корни Достоевского совсем другие. Он начал разночинную литературу. Все эти обстоятельства, конечно, сыграли огромную роль в том, как он писал.

Поэтому всё-таки Достоевский в первую очередь – это лицо русской литературы. Хотя Толстого тоже, конечно, любят, уважают в других странах, но всё же он более понятен. То светское общество, которое он изображает, в общем-то, не сильно отличается от европейского. Тургенев, например, был принят во всех французских писательских кругах.

А вот Достоевский, конечно, именно непонятен, таинственен и интересен для европейского читателя.

– Отсюда можно перейти и к теме Европы. Если Достоевский настолько глубоко понял русский народ, если к концу жизни его можно назвать почвенником, человеком консервативных взглядов, то как тогда объяснить его многочисленные поездки в Европу? Ведь вместе с Анной Григорьевной он несколько лет жил за границей. Это были просто жизненные обстоятельства или в этом тоже присутствовал какой-то духовный поиск?

– Честно говоря, я никогда специально не задумывался именно над этим вопросом, поэтому сейчас не могу точно ответить, почему они тогда так долго жили за границей.

Но здесь есть ещё и другое.

Достоевский – точнее, если я не ошибаюсь, князь Мышкин, хотя понятно, что через героев часто говорит сам автор, – называл Европу «землёй святых могил». Кстати, и славянофил Хомяков говорил о ней как о «земле святых чудес». Для русского, духовно ориентированного человека Европа – это прежде всего пространство великой христианской культуры. Именно там с огромной силой воплотился христианский подвиг человека: в архитектуре, живописи, литературе.

России, к сожалению, жилось труднее. Она постоянно воевала, отстаивала государственность и на самом-то деле оставила мало средневековых памятников культуры. А вот европейская культура оставила мощнейшие христианские памятники и в изобразительном искусстве, и в литературе. И вообще каждый храм итальянского города – и не только итальянского, а любой европейский храм – это такая сила духа, которая именно пытается воплотить в земном веру. Действительно, это не могло и не может не привлекать, не может не вдохновлять человека, чуткого к этому.

Почему Гоголь столько жил в Италии? Он вообще говорил: в одном Риме люди только молятся, а во всех остальных местах только делают вид, что молятся. Это, конечно, гоголевская гипербола, но такое ощущение Европы было.

Это, конечно, другая Европа. Есть и Новая Европа, которую увидел Достоевский, когда ездил на Всемирную выставку в начале 1860-х годов. У него есть книга «Зимние заметки о летних впечатлениях», где он описывает эту поездку. Особенно его поразил Хрустальный дворец в Лондоне. Потом, уже к другой Всемирной выставке, в Париже построили Эйфелеву башню. Такие выставки становились символами технического прогресса, и для них возводили необычные сооружения. А в Лондоне построили Хрустальный дворец, который потом, к сожалению, сгорел. И вот Достоевский, пишущий об этом Хрустальном дворце, говорит, что был поражён всем этим удивительным миром техники, достижений и прочего. Но главное его впечатление состояло в том, что он стал свидетелем рождения нового религиозного культа, нового Ваала. Ваала прогресса, Ваала индустриальных побед. Это божество материального благополучия поглощало Европу, и он этого испугался, ибо увидел это внутри европейской жизни.

Поэтому для него Европа, как и для каждого русского человека, который думает о ней и любит её, – это двойственное явление.

Это, по сути дела, и колыбель, и собственно кузница христианства. Потому что именно в Европе по-настоящему созидалось христианство, и потрясающие, возвышенные культурные произведения были созданы. И в то же время это начало какого-то нового движения человечества: ухода от изначальных корней к материализации.

– Можно ли сказать, что религиозные взгляды Достоевского полностью совпадали с официальным православным учением его времени? Или между ними существовали различия?

– В отличие от Толстого, Достоевский никак не формулировал своих религиозных взглядов. Толстой написал трактат «В чём моя вера?», затем «Критику догматического богословия». Там он прямо спорит с православным вероучением. Достоевский ничего подобного не писал. Поэтому трудно говорить о какой-то законченной системе его взглядов.

Тот дух, который несли его произведения, был, безусловно, не похож на традиционный церковный дух

Наверное, в свои лучшие минуты он исповедовал все двенадцать членов Символа веры. Но тот дух, который несли его произведения, был, безусловно, не похож на традиционный церковный дух.

Например, Константин Леонтьев, который как раз был приверженцем более консервативного взгляда, называл это «розовым христианством». Даже некоторые монахи Оптиной пустыни, читавшие главы о старце Зосиме, говорили, что это не их дух.

Знаете, у меня даже была статья о том, что в образе старца Зосимы Достоевский предсказал, предвидел те внутренние перемены в образе старчества, которые произошли в XX веке. Я заметил, что в этом образе есть что-то и от старца Паисия Святогорца, и от старца Силуана Афонского, в которых явно есть какие-то новые идеи, новые чувства.

Вернее, не то чтобы новые идеи, конечно, но какой-то новый способ отношения к миру. Более мягкий, более принимающий, что ли. Но у Достоевского есть и старец Ферапонт. В этом образе он как бы и изображает такое формальное, безлюбовное христианство.

Но это никаким догматам не противоречит, поэтому никаких явных расхождений у него нигде нет. Просто он неформально и смело использовал христианские образы, что было для того времени и для многих достаточно непривычно. Что говорить, если только в 1860-е годы вышел перевод Евангелия на русский язык, а до этого даже представлялось чем-то кощунственным читать Евангелие по-русски. А тут евангельские тексты используются в ткани романа. Какие-то непонятные люди, кажется, вообще не верующие, читают Евангелие. Проститутка, например, читает. Всё это могло вызывать у людей консервативных взглядов недоумение. И как раз такие люди, как Владимир Соловьёв, чрезвычайно необычные, ставили Достоевского очень высоко.

Но уже в XX веке в церковной традиции, например, Иустин (Попович), великий сербский догматист, богослов, достаточно консервативный мыслитель, говорил, что Достоевский – это пророк, мученик и апостол. Сербский святой его так высоко ставил! И говорил это на полном серьёзе, не то, чтобы это была какая-то метафора. Он именно считал его в действительности пророком, мучеником и апостолом. В том виде, конечно, в каком апостолы, мученики и пророки должны быть в наше время. Мы ведь привыкли представлять себе какие-то абстрактные образы апостолов, пророков и мучеников.

– Переживал ли Достоевский кризисы веры? Есть ли свидетельства об этом в его письмах или дневниках?

– Кризис веры он, конечно, переживал. Но самый главный кризис веры он пережил в молодости, когда написал «Бедных людей», а Белинский восторженно встретил эту его первую повесть. Он сказал Достоевскому великолепные слова, которые хочет услышать каждый молодой писатель: что ему истина возвещена как художнику, что ему дана какая-то необыкновенная сила, дарование говорить истину.

Достоевский был бесконечно благодарен Белинскому за то, что тот дал ему возможность поверить в собственный талант. Для человека, для писателя, который только начинает, это очень важно: поверить в свой талант, поверить, что это кому-то нужно. И это первое чувство к Белинскому породило огромное доверие к нему.

А Белинский в это время как раз находился в своём периоде чрезвычайного отрицания Церкви. Христа он считал, по сути, первым социалистом: человеком, но не Богом. И, собственно, Евангелие для него было ценно тем, что он вычитывал из него какие-то социалистические учения. Так он его и воспринимал. Церковь же отвергал как гасительницу всякой свободы.

И вот, войдя в кружок Белинского, Достоевский безусловно потерял веру. В нём тогда зажглось сопереживание скорбящим, бедным, несчастным, жертвам социальной неправды и так далее. Это тоже евангельское чувство – то, о чём я уже говорил, то, чем болеют многие его герои.

Как он сам писал:

«Я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки».

Очевидно, что мы не знаем всей глубины его внутренней жизни. Но когда у человека вера основана не на догматическом принятии определённых, с детства затверженных истин, а на его собственном, исключительно экзистенциальном опыте, такая вера не может не подвергаться сомнению. Она постоянно проходит через какие-то кризисы.

Это ведь отношения с живым существом. Как невозможно в личных отношениях с кем-то близким не входить в кризисы – иначе они не смогут стать настоящими, – так и отношения с Богом не могут быть абсолютно одинаковыми. Конечно, кризисы у него были.

Любимая притча Достоевского, как рассказывает его дочь Любовь, – притча о блудном сыне

И, собственно, любимая притча Достоевского, как рассказывает его дочь Любовь, – притча о блудном сыне. Перед самой смертью, уже умирая, он попросил прочитать именно её. Наверное, эта притча была для него самой драгоценной. Таким блудным сыном он себя и чувствовал. И, конечно, блудным сыном, которого встречает любящий Отец.

– И последний вопрос. Если бы вам нужно было назвать одну книгу, одно письмо или один эпизод из жизни Достоевского, который лучше всего раскрывает его духовный путь, что бы вы выбрали и почему?

– Я, наверное, говорил бы именно о его духовном пути – или, точнее, о том, где его духовный опыт воплощён наиболее ярко. Это, наверное, всё, что связано с Алёшей Карамазовым и со старцем Зосимой. Вот эта замечательная глава «Кана Галилейская» в «Братьях Карамазовых», когда Алёша видит за Зосимой Христа, – это какой-то солнечный центр «Братьев Карамазовых».

Мне кажется, здесь воплотилось самое светлое упование Достоевского: в образе Алёши, в образе Зосимы и в самой этой сцене. Именно здесь евангельский текст опять входит в жизнь и как бы просвечивает сквозь человеческую личность, оживает в личном опыте человека.

Это, наверное, самое яркое. Евангельский текст оживает также и тогда, когда Верховенский-старший в «Бесах» читает Евангелие об изгнании бесов в свиней. Но там всё-таки это звучит не так ярко и больше в социальном смысле – как спасение России.

А здесь, в «Кане Галилейской», речь идёт вообще о воссиянии и спасении всего человечества на трапезе Господней. Это то «буди, буди», которым заканчиваются «Братья Карамазовы». Это эсхатологическое упование Достоевского – наверное, упование на всеобщее спасение.

Образ Алеши – самая светлая сторона в творчестве Достоевского

Вообще, образ Алеши – самая светлая сторона в творчестве Достоевского. Критик Михайловский назвал писателя «жестоким талантом», и действительно, Достоевский нередко жесток к своим героям: он заставляет их совершать чудовищные преступления и затем самим страдать. Но Алеша словно своим светом искупает все эти страдания. Возможно, вам будет интересно: когда-то я написал цикл стихов о московских памятниках, и одно из стихотворений посвящено памятнику Достоевскому у Российской государственной библиотеки:

То ли с каторги ветер резкий,
То ли просто болит спина –
На скамеечке Достоевский
Дни и ночи сидит без сна.

А ночами незримым роем
(Что за странное колдовство!)
Сочиненные им герои
Собираются вкруг него.

И всё слышится до рассвета
Чей-то голос из темноты:
«Это ты убил Лизавету,
И процентщицу – тоже ты!

И тобою расстрелян Шатов,
И Кириллов – не сам себя.
Невеселая ждет расплата
За героев твоих тебя.

И не сыном родным – тобою
Карамазов-старик убит».
С молчаливой мольбой и болью
Достоевский на них глядит.

И тяжелая давит ноша,
Тело медное бьет озноб.
Но подходит к нему Алеша
И тихонько целует в лоб.

С Тимофеем Верониным
беседовал Артём Князян

Материал подготовлен совместно с Отделом
по связям с общественностью ПСТГУ

7 июля 2026 г.

Смотри также
Пророческий роман, или «шпигулинские» Пророческий роман, или «шпигулинские»
Об одном эпизоде из романа Ф.М. Достоевского «Бесы»
Пророческий роман, или «шпигулинские» Пророческий роман,
или «шпигулинские»

Об одном эпизоде из романа Ф.М. Достоевского «Бесы»
Протодиакон Владимир Василик
Художественный талант Достоевского давал ему возможность предугадывать многое, в том числе и Кровавое воскресенье 1905 г. – намеренное превращение мирного шествия с петицией в бунт.
«Мне тебя Бог вручил», или Лучшая книга о любви «Мне тебя Бог вручил», или Лучшая книга о любви
Дарья Парменова
«Мне тебя Бог вручил», или Лучшая книга о любви «Мне тебя Бог вручил»,
или Лучшая книга о любви

Ко дню рождения Анны Григорьевны Достоевской
Дарья Парменова
Главная часть истории любви – то, что было после того, как «сыграли они свадьбу, и был пир на весь мир».
Шмелев и… Достоевский? Шмелев и… Достоевский?
Дарья Парменова
Шмелев и… Достоевский? Шмелев и… Достоевский?
«Преступление и наказание» и «Пути небесные»: точки соприкосновения
Дарья Парменова
Я открыла новый томик Шмелева… и не узнала того, кого считала известным мне вдоль и поперек. А еще в моей голове навязчиво завертелись сцены из романов Достоевского.
Комментарии
Здесь вы можете оставить к данной статье свой комментарий, не превышающий 700 символов. Все комментарии будут прочитаны редакцией портала Православие.Ru.
Войдите через FaceBook ВКонтакте Яндекс Mail.Ru или введите свои данные:
Ваше имя:
Ваш email:
Введите число, напечатанное на картинке

Осталось символов: 700

Подпишитесь на рассылку Православие.Ru

Рассылка выходит два раза в неделю:

  • Православный календарь на каждый день.
  • Новые книги издательства «Вольный странник».
  • Анонсы предстоящих мероприятий.