Картина М. Нестерова "Мыслитель" 1921-1922 гг. |
— «Как? Исключить из искусства отклик сердца и души?! Заглушить в себе трепет приемлющего или отвращающего чувства? Подавить в себе радостные, облегчающие «да», или возмущенный протест, или, наконец, просто суждение личного, свободного вкуса? Что же, люди должны стать бесчувственными истуканами перед лицом искусства? Или — холодными резонерами о «достоинствах» и «недостатках» произведения? Ведь это значит — убить живую душу, влекущуюся к искусству... Что же от него останется, если это дыхание смерти победит в людях?!..»
В этом главном недоразумении, которое мне не раз приходилось выслушивать и в частных беседах, и на преподавательской кафедре, — я всегда понимал и гнев, и самое недоразумение; но для того, чтобы недоразумение рассеялось, нужно, чтобы сначала утих гнев...
Нет, нет; о подавлении личного чувства, воображения и вкуса совсем не должно быть и речи. Боже нас избави и от истуканства, и от холодного резонерства. Художник творит для живых, чувствующих и страдающих, духовно ищущих и томящихся людей; он творит, чтобы осветить и зажечь. Он требует от зрителя и слушателя не бесчувственного внимания, а полного доверия и всей души, сохраняя за собой право по-своему овладеть этими душевными силами (чувством, воображением, волею, мыслью), напрячь их, наполнить их, зажечь, окрылить, осчастливить, обогатить так, как этого потребует его вдохновение. В этом власть и ответственность всякого творящего художника...
Словом, об эстетическом «умерщвлении» «души, сердца, чувства или личного вкуса» — совсем нет и речи...
Но тут-то все и начинается, ибо речь идет не об «умерщвлении» души, созерцания и вкуса, а об их художественном воспитании. А это воспитание и состоит в том, чтобы люди приучились сосредоточиваться в искусстве не на том, что им нравится, а на том, что в самом деле хорошо...
Есть старая и мудрая русская поговорка: «по милу хорош или по хорошу мил»... В ней заложена целая философия.
«По милу хорош» — означает: мне нравится этот человек, этот поступок, это стихотворение, эта картина; а раз что нравится, раз это мне «мило» и «приятно» — значит, оно и хорошо. Так судит толпа: что мне мило и любо, того мне и хочется, то для меня и «хорошо».
Для меня? А на самом деле?
Замечательно, что душа человека созревает, прозревает и мудреет именно тогда, когда жизнь ставит ее перед этим вопросом во всей его остроте. Так обстоит дело не только в искусстве. «Я имела несчастье полюбить негодяя», — говорит прозревшая женщина, впервые осознавшая свою драму... «Я не понимаю, как мне могла нравиться тогда эта пошлая компания», — говорит молодой человек, оглядываясь на свои гимназические годы... Так и в искусстве: «Я тогда увлекался этой поэзией; сейчас мне даже трудно сказать, что я находил в этих туманных, неуклюжих строфах, воспевающих чаще всего вино, кабак и разврат»... Жизнь духа начинается именно в тот миг, когда человек начинает постигать, что ему может нравиться плохое, а хорошее может ему и не нравиться; что не все «милое» и «приятное» хорошо; и что надо вырасти, очистить и углубить свою душу до того, чтобы все хорошее на самом деле — стало хорошим и для меня, т. е. стало «нравиться». Понять это, — значит вступить в полосу духовной зрелости.
«По хорошу мил» — означает: этот человек так хорош, это стихотворение настолько совершенно, эта картина настолько художественна, ...что все мои предубеждения и
сомнения исчезли, и я получил истинное и глубокое наслаждение («я был побежден», «увлечен», «я полюбил»...). Так, человек может внезапно «найти» и «полюбить» Пушкина, Глинку, Баха, Боттичелли, Нестерова, Коподи Марковальдо, Эйхендорфа или нового, еще неизвестного миру художника. Здесь качество побеждает душу, а не душа привешивает ярлык мнимого качества к тому, что ей «пришлось по вкусу».
«Но люди могут все же ошибаться?»
Конечно, да еще как! Гарантии от ошибок вкуса нет. Но именно потому так полезно бывает человеку больно-пребольно обжечься несколько раз на ошибках своего собственного вкуса, чтобы понять различие между «мило» и «хорошо»... Ибо - увы! — то, что нам нравится, часто совсем не хорошо; а мимо того, что действительно хорошо, мы часто проходим равнодушные, вместе с толпой... А между тем вся духовная культура и вместе с ней все великое искусство построено не на «по-милу хорош», а на «похорошу мил»...
От ошибок вкуса нет гарантий. Но есть верное и не-верное направление восприятия и вкуса. Наивно и нелепо носиться со своим личным душевным укладом как мерилом «хорошего» в поэзии, музыке, живописи, скульптуре или танце; зато правильно и мудро предоставлять большим и бесспорным художникам («классикам») свою душу, чтобы они воспитали, углубили и облагородили ее эстетический вкус. Воспринимая искусство, не надо прислушиваться к себе, к своим душевным состояниям, настроениям и «приятностям»; надо забывать о себе в художественном созерцании; надо помнить, что нам может понравиться и плохое, и никогда не доверять ни первому, ни второму впечатлению. Суждение настоящего вкуса гораздо глубже, чем обывательское «нравится»; это суждение родится не на поверхности случайного «удовольствия-неудовольствия», а из глубины души, ищущей совершенства и потерявшей себя в художественном восприятии данного произведения искусства...
Разрешение вопроса состоит не в том, чтобы «нравилось» независимо от того, «хорошо» или «плохо», — из этого возникает только безответственная претенциозность, вкус толпы (равносильный почти всегда безвкусию), «мода» в искусстве и в конечном итоге пошлость.
Но разрешение вопроса состоит и не в том, чтобы люди и холодном безразличном анализе доказывали друг другу, что такое-то произведение искусства создано по всем законам «красоты», а такое-то нет. Мало того, чтобы было «хорошо», надо, чтобы истинная художественность проникала в самую глубину души, вызывая, по слову Пушкина, «восторг и умиленье» или то дивное, незабываемое по радостности своей чувство, будто я всю жизнь ждал и жаждал именно этой мелодии, именно этой элегии, этой картины, будто я сам «все хотел» создать их и только не умел... Но мало также, чтобы создание искусства «нравилось» или давало удовлетворение; надо идти дальше, уходя в созерцание его объективного совершенства, которое уже не зависит от моего одобрения и не нуждается в нем, перед которым я сам оказываюсь осчастливленным учеником, а не тщеславным фатом или резонирующим снобом.
Этот серьезный и глубокий подход наш к искусству важен не только для нас, зрителей или слушателей, но и для них, творящих художников. Мы не должны и не смеем требовать от них ни приспособления к нашим дурным и случайным вкусам, ни лести, ни заигрывания. Художник должен творить свободно — отнюдь не бессовестно, не безответственно, не произвольно, — но по свободному вдохновению, без оглядки на толпу, без заботы о ее модах, вкусах, вожделениях и претензиях. Углубляясь в свой творческий процесс, вынашивая свою художественную тайну, находя для нее верные образы, звуки, линии, краски и слова, он не должен коситься на «нас» и на наши «рукоплескания» или «свистки»; а мы не должны стоять вокруг него требовательной чернью, «бранить его» или «плевать на алтарь, где горит его огонь». Он должен помнить, что созданное совершенство воспитывает вкус толпы и возносит душу человека, но что вкус толпы снижает и опошляет художественное творчество.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Вот гениально высказанный, великий и непоколебимый канон художественного творчества; величайшая, царственная свобода в отношении к тому, что гласит «суд глупца и смех толпы холодной»; и величайшее, строгое, взыскательное творческое напряжение свободного Ума — таковы две первоосновы, в коих слагается и протекает «благородный подвиг» художника. И может ли быть иначе? Как найдет он верные образы для своей главной тайны, как подберет он верную земную материю, ткань из линии, масс звуков и слов для рожденных им образов, если его внимание будет разделено между тем, к чему зовет его «божественный глагол» (Пушкин), и тем, что «нам нравится»? Что создаст он, раздвоенный внутренне между таинственными зовами из глубины («Как ропот струй, так шепчет сердца голос...» А. К. Толстой) и крикливыми голосами толпы, создающей ему «успех» или «неуспех»?.. Художник призван вести; он никого не поведет, если сам побежит за толпой. Где-то, в глубине своей души, в самом начале своего творчества, он должен дать трепетную клятву служить Богу, а не человекам; осуществлять художественный закон, а не угодничать перед людьми, не раболепствовать перед диктаторами, не гоняться за площадной модой. Только тогда он сумеет «благоухающими устами поэзии навевать на души то, чего не внесешь в них никакими законами и никакою властью» (Гоголь).
Но если к этому призваны и сам художник, и внимающая ему душа, — то эта духовная свобода от всяческой непредметности, и эта совестливая сосредоточенность на «строгой тайне» искусства и на ее «сокровеннейшей небесной музыке» (Гоголь) является основным законом для художественного критика.
Критик призван быть не любезным льстецом, не придирчивым ругателем и не эмоциональным болтуном, несущимся за своими или (еще хуже) за чужими «импрессиями». Он призван видеть вместе с артистом ту тайну, которую тот изображает; но, кроме того — еще и самое творящую душу артиста, его дар, его путь, его срывы и взлеты. Он должен помогать художнику: — оберегать его свободу от толпы и помогать его творческим напряжениям. Для этого критик должен быть прозорлив, предметен и честен и прежде всего — он должен быть сам свободен от моды, от толпы, от личных
пристрастий и от соблазнов знакомства. И далее, критик есть воспитатель зрителя и слушателя. Он должен видеть не менее артиста, но более рядового зрителя; показывать художнику душу зрителя и показывать зрителю душу художника. Критик должен быть свободным мастером главного, но не в творчестве, ибо тогда он сам стал бы художником, а в созерцании и в его осмысливании... И ныне, когда на великих просторах русской культуры воцарилась чернь, худшая разновидность ее - полуобразованная чернь, с ее материализмом, пошлостью, заносчивостью и воинственной требовательностью; когда подъяремное русское искусство под угрозами этой черни утратило свою свободу и вынуждено вот уже пятнадцать лет слушать «суд глупца» и вменять его себе в закон; когда идея художественной критики поругана литературными лакеями советчины и критик стал политическим сыщиком, — мы должны спокойно и уверенно развернуть знамя нашей исконной русской художественной традиции; и более того — мы должны осуществлять до конца ее заветы в творчестве, в восприятии и в критике. И этим растить, углублять и умножать русское национальное художество.