Мамины рассказы
Из мамы рассказы о детстве трудно вытянуть, а тут что-то разговорилась. Понятно, почему трудно, – тяжелое оно было; непонятно, почему вдруг разговорилась. Но я всё равно рада. Только недолго: мама помешивает горячие щи в тарелке, чтоб остывали… и разговор сам собой сворачивает на голод в войну.
– У нас в деревне мало кто с голоду умер, так, всего несколько человек… Но я их плохо помню, а вот одну девочку больно уж жалко теперь вспоминать.
– Маленькая умерла?
– Не. Мать у них померла. Они утром с братиком встали, а мать-то мертвая. Братик ничего – малой еще был – не понял, а девочке уж лет 7–8 было… она со страха умом повредилась. Увезли ее куда-то…
Еще грамм 20 отрежет – то-о-нюсенький ломтик – и даст мне. Уж я мусолю этот кусочек, мусолю – проглотить-то жалко
– А отец их? Отец с войны вернулся?
– Какое… Семь всего мужиков в деревню вернулись. С полусотни. В основном старые – в обозах да в тылах всё посохраннее было, а молодых всех повыбило… Да один с тех семи через пару лет повесился.
– ???
– Не знаю. Пили сильно – забыть войну не могли. Да и болели с войны. Этот работал на хлеборезке; придешь с карточками, он хлеб, бывало, отрежет – тютелька в тютельку по весу. А сам говорит: «Погодь-ка, немного не хватает» – и еще грамм 20 отрежет – то-о-нюсенький ломтик, светится – и даст мне.
Я совсем малая была, и ростом маленькая – жалкая… вот он меня жалел, знал, что от целого я не отщипну. А домой иду, уж мусолю этот кусочек, мусолю – проглотить-то жалко… и думаю: неужто когда-нибудь можно будет хлеб есть досыта?!
Мама плачет, у нее трясутся руки. Я начинаю испуганно и виновато кудахтать вокруг и искать таблетки.
В нашем городе
Не могу знать, как менялось переживание Дня Победы в народе на протяжении всех 75 лет, – не тот возраст. Что-то вспоминаю лишь со средних классов школы, с начала 1980-х. Вернее – не вспоминаю. Парадов в нашем городке, наверное, не проводили, а других мероприятий на 9 мая не помню. Вот демонстрации на 1 мая и 7 ноября запомнились – иногда было весело, а иногда неприятно: холодно, дождь, а мы стоим 2 часа среди улицы, ждем очереди «идти». А 9 мая просто был выходной; может, и были какие-то мероприятия, но не запомнились, как сейчас говорят, от слова «совсем».
Хотя в какой-то год к нам в класс накануне Дня Победы пришли ветераны.
Три пожилых человека. Один говорил много, но как-то неинтересно. Возможно, мы просто не были готовы слушать о войне, тяжелой, опасной, грязной. Но, может быть, он просто взял на себя обязанность «отдуваться» за троих из чистого чувства долга – кто-то же должен. Двое других смотрели на нас почти испуганно, не видя, наверное, никакой возможности адаптировать страшные воспоминания на детскую аудиторию.
При всем том отношение в народе к той войне и Победе сохранялось, по-видимому, исключительно благоговейное. Помню, в 1985 году в городе «раскрыли» каких-то сектантов и уничтожили их в глазах общественного мнения информацией, что те считали День Победы сатанинским праздником. Может, это было правдой, а может, «органы» понимали, что за другие государственные праздники никто особо не обидится, а за 9 мая – еще как. Лично я очень обиделась. И сразу запомнила новое страшное слово – «сектант».
Еще историю из молодости рассказал отец: в одном рейсе в команде их судна работала уборщицей женщина лет под 50. Ее не уважали: была она крикливой матерщинницей. Но на 9 мая выяснилось, что она воевала пилотом ночных бомбардировщиков – знаменитых «небесных тихоходов».
Выяснилось случайно: помполит не посмотрел в дело уборщицы, не знал, что она ветеран. Весь тот вечер она рассказывала, показывала награды – боевые, не юбилейные, и всё больше ордена. Команда не просто тут же простила ей грубость и беспардонность, но и буквально кланялась до конца рейса.
Но с этой историей, сейчас понимаю, уже что-то было не так. Тогда отец сказал: «Ха… У помполита с тремя другими (ветеранами) по паре медалек, а у нее полна грудь орденов», и я лишь хмыкнула за ним вслед: смешно! Но сейчас мы научены благоговеть перед всеми фронтовиками. Больше знаем о той войне, понимаем, что, например, в первые годы война была самой страшной, а наград не несла.
К тому же с возрастом внимательнее читаешь авторов-фронтовиков и видишь меж строк, что не всегда награды распределялись справедливо. Об этом пишут даже те, у кого их было много. В общем, не всегда ордена и медали говорили о подвиге, не всегда их отсутствие говорило о трусости. Не всегда даже ранения о чем-то говорили – на подводных лодках, к примеру, не ранили, но это же был ад. Да на такой войне, наверное, и при самом сильном желании невозможно распределить награды совершенно справедливо…
Короче: теперь я бы не хмыкала.
Сплоченность в радости и сплоченность в скорби
В конце 1980-х и начале 1990-х, честно скажу, меня мало интересовала тема Великой Победы. И не потому, что в обществе в это время активно сокрушали старые авторитеты и всё ставили под сомнение, нет. Просто в это время я пришла в другое общество – в Церковь – и тут спешно ликвидировала свое невежество во всех возможных областях и так же спешно выстраивала более-менее цельное мировоззрение.
Когда процесс в основных чертах завершился, Дню Победы в этом мировоззрении нашлось вполне определенное место. Определено оно было не мной, а патриархом Алексием, который благословил считать его днем поминальным.
Моему мироощущению это соответствовало. Всё, что я читала и слышала со средних классов школы, переварилось, усвоилось, и пазл сложился: та война представлялась чем-то настолько ужасным… Настолько, что даже Победа в ней была сродни страшным шрамам, которые могут, конечно, радовать человека мыслью, что он выжил, но чаще напоминают о перенесенном страдании.
В двух словах: радость со слезами, праздник с сединою. Да-да, заупокойные службы служатся в белых ризах… но как ни крути, поминальный день – событие не праздничное.
Однако в «лихие 90-е» да и в начале «нулевых» нация пережила столько унижения, в том числе и через опорочивание нашей истории, что память о той Победе стала настоящим спасательным кругом для сохранения национального достоинства.
Конечно, в нашей истории есть и более славные страницы, но знать хорошо всю историю – не для всех. А история этой войны – вот она, живы еще свидетели. Через память о ней к нам вернулась уверенность в национальной правоте: Не лгите на наш народ! Мы освободили мир от фашизма! Мы его победили! Безмерной ценой…
Правильно? Да. Хорошо? Да.
Глядя, как идет Бессмертный полк, плачут многие. Скорбь сплачивает – надежнее
Но вернулись уверенность и радость от нее, а ощущение того, что радость эта со слезами на глазах, – не ко всем. Или подобного понимания уже и в 1980-х не было? Песню пели, а слезы были ли? Сейчас плачу над мамиными воспоминаниями, а тогда многие старшим отвечали: «Да хватит уже о своем голодном детстве! Да надоел ты со своей войной! Ну и что, что у тебя после войны обуви/одежды не было? Я из-за этого теперь должен в кедах/брюках ходить, когда у всех кроссовки/джинсы?» Такие совершенно будничные разговоры шли, судя по советской литературе, кое-где с конца 1960-х, а с 1970-х уже повсеместно – это я и сама помню.
И всё же и теперь народ интуитивно больше сплачивается – опять же, не торжествами, а заупокойным мероприятием – шествием Бессмертного полка. Плачет ли кто-нибудь, глядя на Парад Победы, не знаю, но, глядя, как идет Бессмертный полк, плачут многие.
Скорбь сплачивает не то чтобы лучше, чем торжество, а скорей надежнее. Сплоченность в радости редко устоит перед трудностями; сплоченность в скорби – совсем иное дело.
«Пропал без вести»
Дед пропал без вести в страшном летнем отступлении 1942-го. «Выбыл» – как сказано на сайте «Мемориал» – 27 июня.
И вот что примечательно: извещение «Пропал без вести» в их деревне не несло никакой надежды. Может быть, где-то было иначе. Где-то, где люди могли писать и читать стихи «Жди меня» и ждать – всем смертям назло. Но в их деревне «пропал без вести» для всех означало, что либо человека разорвало снарядом в клочья, так что и опознать нельзя, либо погиб он в отступлении и остался лежать – не учтенный и не похороненный.
Наверное, иногда приходила мысль и о том, что мог человек попасть в плен. Но ее скрывали даже от себя самих – надежды она тоже не несла, а осложнить жизнь семье могла вполне.
Откуда такая безнадежность, такое беспросветное восприятие?
Выскажу свое соображение в отношении нашей семьи.
Прадед в Гражданской не участвовал, но вскоре после нее его отправили на Соловки за то, что до революции служил в полиции. Вместе с ним сгинули старшие сыновья-юноши. Прабабушка была больна и от таких потерь не оправилась – тут же и умерла. Трое младших детей-подростков (бабушке было 12 лет) пошли батрачить.
Дедушка взял бабушку из батрачек без приданого, и свекровь попрекала этим бесконечно. Перед войной из-за каких-то трений между колхозниками кто-то сжег их дом. Никто не погиб, но чтобы отстроиться, продали всё, что можно… В войну вступили с пустой недокрытой избой. И голодали больше других, а в недокрытом углу зимой шапкой висел иней.
Надежда как добродетель – это вовсе не надежда на то, что «всё будет хорошо». Поэтому в том, что извещение «пропал без вести» у них не несло надежды, нет греха, а есть только опыт глубоко трагической жизни. Слишком трагической. Которая уже не ждет себе здесь чего-то хорошего. И знаю, что это многим не понравится, но скажу: меня больно ранят стихи «Жди меня». Для солдат-то они были почти заклинанием, дающим надежду выжить, но для тех, кто не дождался, они звучат упреком.
А они и так не дождались! Зачем им повод еще и к самобичеванию? Разве так мало скорби?!
Чтобы утеплиться, ноги по всей длине обкладывали ветхим тряпьем и обматывали веревкой – штаны сшить было не из чего
Маме было 2 года, и она не помнит, а старшие рассказывали, что бабы в тот день вели бабушку домой под руки – ноги ее не держали. Женщина 33 лет осталась с пятью детьми. Пенсию долго не платили – «пропал» же, не погиб. Старшая девочка с 13 лет зимой работала на лесоповале. Нищета была такая, что, чтобы утеплиться в лесу на работе, ноги ей по всей длине обкладывали ветхим тряпьем и обматывали веревкой – штаны сшить было не из чего. Вечером эта смерзшаяся масса снималась с ног и сушилась назавтра…
Никто из детей не выучился, хотя все были способные. Старшие закончили по 5–6 классов и были отправлены работать – никто их не спрашивал, хотят ли они учиться дальше. А младшие учились уже после войны, могли бы выучиться… Маме, например, пророчили учиться на врача – очень почтенное поприще по тем временам. Но она выдержала нужду только до 8-го класса, потом бросила школу, чтобы пойти зарабатывать.
Железо и сталь
Часто говорят, что поколение, прошедшее ту войну, – сталь. В смысле закаленное, сильное, несгибаемое…
Но, знаете, сталь – это не просто железо, которое бросали то в пламя, то в холод. Далеко не всякий металл станет от такого испытания сталью. Для простого железа гораздо вероятнее, что оно перегорит и станет еще уязвимее для разрушения. И с очень-очень многими в войну и после войны так и случилось.
Не говорю про подлых приспособленцев – такие-то как раз редко перегорают. Но из прочих слишком уж часто кто-то пил (кто-то и спился), кто-то стал крикливым матерщинником, кто-то наложил на себя руки. Кто-то оказался в лечебницах для психически больных, так и не оправившись от контузии.
Кому-то скорбь смягчила сердце, кому-то – сокрушила гордые надежды. Но говорить об этом страшно, как и вообще страшно рассуждать о чужом страдании – откуда оно, зачем, почему…
Я не против слогана «Помним, гордимся», просто не знаю, как совместить гордость со скорбью. Искренне высоко оцениваю историю своего народа, искренне скорблю о его боли… и так же искренне считаю, что война была нам попущена за грехи.
Я не против того, чтобы гордиться Победой, но абсолютно ясным, ничем не замутненным одобрением в моей совести отзывается только скорбь о той войне.