Сайт «Православие.Ru» продолжает публикацию фрагментов книги церковного историка и канониста протоиерея Владислава Цыпина «История Европы дохристианской и христианской».
Предыдущие фрагменты:
- Константинопольский Патриархат во второй половине XI – начале XII века
- Катастрофа. Захват Константинополя крестоносцами
- Правление василевсов Исаака II и Алексея III из династии Ангелов
- Правление последних Комнинов – Алексея II и Андроника
- Империя ромеев от Второго крестового похода до кончины императора Мануила
Высшие творческие достижения эпохи Комнинов в литературе относятся к историографическому жанру. На вторую половину XI века и на следующее столетие приходится создание хроник Иоанна Скилицы, Михаила Атталиата, Никифора Вриенния, Иоанна Кинама, Георгия Кедрина, Иоанна Зонары, Михаила Глики, Евстафия Солунского, проливающих свет на события прошлого, либо таких, современниками и часто свидетелями которых были они сами. Но из этого ряда незаурядных талантов выделяются звезды первой величины: Михаил Пселл, Анна Комнина и Никита Хониат, – которые превосходят своих собратьев по ремеслу не фактографической достоверностью и даже не глубиной анализа, но как блистательные мастера слова, как писатели, одаренные удивительной зоркостью, искусством литературного портрета исторических деятелей, как художники, воссоздающие атмосферу своего времени и предшествующей эпохи.
Самовлюбленный эгоцентрик, Михаил не забывал в своих сочинениях напоминать читателю о самом себе, выставляя себя с лучшей стороны
Михаил Пселл, в крещении Константин, родился в 1018 году в Константинополе в семье чиновника средней руки. Его биография известна со многими характерными подробностями. Самовлюбленный эгоцентрик, он, несмотря на свое монашеское звание, не забывал в своих сочинениях напоминать читателю о самом себе, выставляя себя с лучшей стороны. И, поскольку это обстоятельство вдумчивый читатель не может не заметить, пассажи в стиле автопанегирика, рассыпанные на страницах его сочинений, не вводят в заблуждение, но вносят в представление о его личности дополнительные черты. Обладая блестящими способностями, Пселл, обучавшийся в школе с пяти лет, легко овладел знаниями, которые преподавались в объеме классических тривиума и квадривиума, а затем получил высшее образование, изучив риторику и философию под руководством своего старшего друга Иоанна Мавропода, автора дошедших до нас речей, стихов и писем. Свое школьное образование Пселл завершил в 20 лет, продолжая ввиду своей ненасытной любознательности учиться из книг и общения с эрудитами всю жизнь.
В царствование Михаила Калафата он поступил на чиновничью службу при дворе и вскоре, в правление Константина Мономаха, сделал блестящую карьеру. Царь приблизил его к себе: как пишет не без хвастовства сам Пселл, «впервые введенный к нему», он настолько поразил василевса, что «как боговдохновенные люди приходят в волнение без всякого видимого повода, так и он испытал беспричинный восторг и только что не расцеловал» его – такое удовольствие доставили ему… речи»[1] Пселла. Не испытывая избыточной благодарности к своему царственному покровителю, историк вслед затем дает ему совсем не комплиментарную характеристику с менторским оттенком, похоже, что меткую:
«Этот самодержец не постиг природы царства, ни того, что оно род полезного служения подданным и нуждается в душе, постоянно бдящей о благом правлении, но счел свою власть отдыхом от трудов, исполнением желаемого, ослаблением напряжения, будто он приплыл в гавань, чтобы уже не браться больше за рулевое весло, но наслаждаться благами покоя; он передал другим попечение о казне, право суда и заботы о войске, лишь малую толику дел взял на себя, а своим законным жребием счел жизнь, полную удовольствий и радостей»[2].
Вскоре после знакомства с Константином Мономахом Пселл был назначен ипатом философов, что значит в переводе на современную номенклатуру – деканом философского факультета столичного университета, который так, разумеется, не назывался. Его параллельной и, похоже, главной обязанностью при этом стало произношение речей на дворцовых торжествах, что щедро вознаграждалось из казны. При дворе сложился кружок ученых мужей в который входили, кроме Пселла, Иоанн Мавропод, Константин Лихуд, который занимал ключевое положение в царском правительстве, а позже стал патриархом, и другой будущий патриарх Иоанн Ксифилин. После того как Константин Лихуд оказался в опале, и он и его друзья покинули двор, а Пселл в 1055 году отправился на гору Олимп, где принявший постриг Иоанн Ксифилин подвизался как аскет. Постриг с именем Михаил принял и Пселл, но монашеское уединение было ему не по нраву, и при первой возможности он возвратился в Константинополь и снова оказался при дворе, приглашенный престарелой василиссой Феодорой.
С этих пор он непременный участник дворцовых интриг, пертурбаций, переворотов; в некоторых из них он выполнял ключевую роль. Заодно он был советником самодержцев, пользуясь их доверием при всей своей ненадежности и готовности в случае выгоды на другой стороне без угрызений совести предать патрона и найти оправдание предательству. В разное время он побывал фаворитом Михаила Стратоника, Исаака Комнина, Константина Дуки, который доверил ему обучение и воспитание своего сына Михаила, и тот, став императором, в правление которого Пселл «казалось, достиг предела своих мечтаний. Царь предпочитал его всем мудрецам»[3]. Но Пселл по неизвестным причинам неожиданно «отдалился от двора и провел последние годы в… монастыре»[4]. Умер он после 1097 года, в правление Алексея Комнина. Точная дата его кончины неизвестна.
Его лучшее творение – «Хронография», которую исследователи единодушно и справедливо признают вершиной византийской историографии
Михаил Пселл – на редкость плодовитый писатель, автор сочинений по философии, юриспруденции, лингвистике, знаток богословия, математики, естественных наук, военной стратегии и тактики, составитель многочисленных искусно построенных речей, оставивший богатое эпистолярное наследие – до 500 писем. Но его лучшее творение – «Хронография», которую исследователи единодушно и справедливо признают вершиной византийской историографии, при том что сам он не высоко ставил этот труд и «оценивал свои занятия историей как нечто второстепенное и побочное, отдавая предпочтение риторике, философии, преподавательской деятельности, политической теории и практике, филологическим, юридическим и природоведческим штудиям, хотя, – по словам М. В. Бибикова, – именно в историографии творческая личность писателя нашла наиболее яркое воплощение»[5]. Михаил Пселл написал еще один недавно обнаруженный исторический труд, озаглавленный «Краткая история царей старшего Рима, а также младшего с опущением тех царей, которые не совершили ничего достопамятного, начинающаяся с Ромула». Этот памятник имеет очевидную стилистическую близость с «Хронографией». А главная особенность его метода в том, что изложение событий у него стоит на втором месте после создания колоритных образов их участников. И «Хронография», посвященная по преимуществу событиям, современным ему, близкая мемуарному жанру, открывала большие возможности для воплощения его блестящего литературного таланта, чем «Краткая история царей», обращенная к седой древности.
На страницах «Хронографии», которая охватывает период от 976-го до 1075 года, запечатлены мастерски выполненные портреты правителей империи, их близких родственников, церковных иерархов, военачальников и царедворцев, ученых друзей и коллег автора, в большинстве случаев не односторонние – комплиментарные или обличительные, но многомерные. Пселл при этом не прячет свое собственное и почти всегда пристрастное отношение к характеризуемому им лицу, но авторские симпатии и антипатии не превращают портрет в сухую схему или маску, демонстрирующую доблести и пороки.
Вот как характеризует он императора Романа Диогена, проигравшего битву при Манцикерте, ставшую поворотным пунктом в истории империи, после которого она стала клониться к упадку:
«Он снова, в третий и уже последний раз двинулся в поход против варваров, ибо с приходом весны они не переставая грабили ромейские земли… Роман… мира заключать не хотел и считал, что одним ударом разделается с противником. Этот неуч в военном деле распылил силы, часть оставил при себе, часть отправил в другое место… Того, что случилось дальше, я и хвалить не в состоянии, и порицать не могу… Ведь если расценивать Романа как бесстрашного человека и отважного бойца, то его поведение дает повод для похвал. Если же учесть, что по правилам военной науки лучше бы Роману, как первому военачальнику, стоять поодаль, отдавать воинам необходимые распоряжения и не рисковать безрассудно своей жизнью, этот царь достоин жестокого осмеяния. Что же до меня, то я скорее с теми, кто его хвалит, а не обвиняет. Итак, вооружившись с головы до ног, Роман обнажил меч против неприятеля. Я слышал от многих, что он убил в тот день множество вражеских воинов, а остальных обратил в бегство. Но потом нападающие, признав в нем императора, стеной окружили его со всех сторон, и когда Роман, раненый, упал с коня, царя ромеев схватили и пленником привели во вражеский лагерь; его войско рассеялось, небольшая часть спаслась бегством, а большинство были взяты в плен или стали жертвой меча»[6].
Своеобразная черта «Хронографии» – это присутствие в ней автора как объекта восторженных похвал
Своеобразная черта «Хронографии» – это присутствие в ней автора как объекта восторженных похвал. На первый взгляд, в характеристике этого персонажа создателю книги отказывает его способность к многокрасочным портретам, но изобилие панегириков в свой адрес и их гиперболический стиль не лишенному сообразительности читателю сообщают верное представление о личности писателя, который, далеко превосходя эрудицией присутствующих в его сочинении исторических деятелей и не уступая им умом, стоит ниже большинства из них в моральном плане, как бы ни пытался он возвеличить себя на страницах свой бессмертной «Хронографии».
Вот что происходило во дворце, когда император Исаак, покровитель Пселла, серьезно заболел, а его любимец поспешил посодействовать восшествию на еще занятый престол его преемнику Константину Дуке, на что другие царедворцы не решались:
«Болезнь императора усилилась, ни у кого уже не оставалось надежд на его жизнь, но ни один человек не решался украсить Константина царскими отличиями. И только я один заговорил свободно и, когда все согласились с моими благими советами, усадил Константина на царский трон и обул его в пурпурные сандалии. За этим последовало и остальное: собрание знати, представление самодержцу, подобающие царю почести, преклонение и все, что бывает при провозглашении императоров… Все это происходило вечером, а еще через некоторое время Исаак, отчаявшись в своих надеждах на престол и на жизнь, постригся и облачился в монашеские одежды»[7].
Михаил Пселл не проходит мимо романических приключений правителей; не избегая высокомерных нравоучений, он углубляется в психологическую подоплеку рассказанных им историй. Так, в составившую около трети «Хронографии» биографию императора Константина Мономаха, на правление которого приходится взлет в карьере еще молодого тогда автора, он включил такой характерный пассаж:
«После смерти своей второй супруги, которую он взял из славного рода Склиров, Константин, тогда еще не царь, постыдился вступать в третий брак, запрещенный ромейскими законами, но выбрал нечто еще худшее, впрочем, обычное для человека, желающего избежать огласки. Он склонил к незаконному сожительству племянницу покойной, красивую и вообще-то целомудренную, девушку… Любовь так их связала, что и в злосчастии не желали они жить друг без друга. И когда будущий царь, как уже говорилось, находился в изгнании, эта женщина оставалась при нем, заботливо за ним ухаживала, отдала ему все, чем владела, утешала всеми способами и очень облегчала его страдания. Дело в том, что ее тоже согревали надежды на трон, и по сравнению с царской властью, которую она хотела с ним разделить, все остальное казалось ей чем-то второстепенным. Она рассчитывала, что после воцарения Константина они смогут заключить брак и все устроится по их желанию, ибо закон пересилит царская воля. И когда… всю власть взяла в свои руки императрица Зоя, она совершенно отчаялась не только в лучших надеждах на будущее, но даже в спасении, поскольку боялась царицы и считала, что та ее ненавидит. Но самодержец не забыл о ней, уже когда его возводили на престол, телесными очами смотрел на царицу, но глазами души представлял и рисовал себе черты этой женщины, обнимал Зою, но в душе лелеял образ возлюбленной. …Он просил вернуть Склирену в столицу… Царица… не возражала, ибо не осталось ревности в женщине, измученной многими бедами и вошедшей в возраст, которому чужды подобные чувства… Сначала ей предоставили скромное убежище и немногочисленную свиту. Чтобы иметь предлог ходить туда, царь превратил этот дом в свои палаты… В первое время царь еще как-то скрывал чувства к этой женщине… но чем дальше, тем больше отбрасывал он всякий стыд… и, перестав лицедействовать, когда хотел, в открытую приходил к возлюбленной и проводил с ней время… Царь являлся к Склирене не как к наложнице, а как к истинной супруге!»[8]
Свой несомненный дар рисовать портреты, оживлять предметы и лица не склонен был недооценивать и сам историк
По словам блестящего знатока творчества Михаила Пселла Я. Н. Любарского, «современные исследователи не раз восхищались умением Пселла рисовать портреты современников, искусством оживлять предметы и лица и даже сравнивали в этом отношении византийского писателя с Шекспиром и Достоевским»[9]. Этот свой дар, мягко говоря, не склонен был недооценивать и сам историк:
«Как никто другой… способен я распознавать людей и посредством своих чувств проникать в душу и постигать ее, отраженную в бровях и глазах»[10].
Философия истории у Пселла не уклоняется от традиционного византийского, и собственно христианского учения, которое во всем происходящем усматривает действие Промысла Божия: одни события в жизни народов и государств, как и в частной жизни, совершаются по благословению Господа, другие – по Его попущению. Не противоречит христианскому мировоззрению и интерес Пселла к выявлению греховной человеческой воли как причины катастрофических событий и негативных процессов в истории, в том числе и тех, которые происходят в империи ромеев.
«Многим кажется, – писал он, – что окружающие нас народы только теперь впервые вдруг двинулись на нас и неожиданно вторглись в ромейские пределы, но, как мне представляется, дом рушится уже тогда, когда гниют крепящие его балки. Хотя большинство людей и распознало начало зла, оно коренится в событиях того времени: из туч, которые тогда собрались, ныне хлынул проливной дождь»[11].
Характеризуя литературный стиль Пселла, Бибиков писал:
«Пселловская эстетика совмещает христианский спиритуализм с эстетизмом, театральностью, игрой. Неоднозначен и сам характер произведений: средневековые жанровые каноны сосуществуют в творчестве Пселла с оригинальными художественными открытиями. Так, “Хронография” представляет собой не столько стандартные для византийской историографической традиции той поры фактологические описания, сколько сопоставление образов, выявление характеров вершителей и жертв исторических судеб»[12].
А вот сближение Пселла с таким феноменом, как «предгуманизм» и «Возрождение», которое находим в статье Бибикова («Творчество Пселла не случайно связывается исследователями с понятием “предгуманизма”… Многие стороны его жизнедеятельности напоминают стиль жизни, творчества, общения, мысли гуманистов треченто и кватроченто»[13]), хотя и не лишено оснований, но в этом сравнении либо есть недоговоренность, либо в нем неверно расставлены акценты, потому что эту сентенцию можно прочитать как повторение тривиальной концепции: мол, выбиваясь из колеи средневековой византийской эстетики и ментальности, Пселл предвосхищал более высокие литературные и философские достижения гуманизма и ренессанса. В действительности сам феномен «предгуманизма» треченто и «гуманизма» кватроченто явился прямым следствием усвоения итальянскими учениками достижений византийской, и уже только чрез нее затем также и античной культуры и мысли, толчком к чему послужило переселение в Италию эмигрантов из разрушенной империи ромеев. В любом случае нет причин, чтобы при сравнении византийской и итальянской культуры треченто выстраивать не генетическую, а аксиологическую шкалу, в которой бы предгуманизм треченто поставлен был выше византинизма.
Место в ряду выдающихся византийских историографов вслед за Михаилом Пселлом принадлежит Анне Комниной. По преданию, пересказанному французским византологом Шарлем Дилем,
«…в декабре 1083 года императрица Ирина Дука… готовилась к родам в покоях Священного дворца, называвшихся Порфировой комнатой… Царь, задержанный войной с норманнами, не был тогда в Константинополе. Тогда… она осенила себе живот крестным знамением и проговорила: “Подожди еще, дитя мое, пока не вернется твой отец”. Мать Ирины… рассердилась: “А если твой муж не вернется раньше как через месяц? Разве ты можешь это знать? И как же ты до тех пор будешь бороться с муками?”… Через три дня Алексей возвратился в свою столицу как раз вовремя, чтобы принять в свои объятия родившуюся у него дочь. Так появилась на свет, отмеченная чудесным предзнаменованием при самом рождении, Анна Комнина, одна из самых знаменитых, самых замечательных византийских царевен»[14].
Порфирородная Анна – дочь автократора, или самодержца, как она чаще всего обозначает его титул, Алексея, которого она нередко называет Великим, и супруга, а потом вдова высокопоставленного сановника Никифора Вриенния, внука императора, имя которого ему было дано.
В детстве и юности «у нее были лучшие учителя, и она воспользовалась их уроками. Она училась всему, чему только можно было учиться в ее время: риторике и философии, истории и литературе, географии и мифологии, медицине и естественным наукам. Она читала великих поэтов древности, Гомера и лириков, трагиков и Аристофана, таких историков, как Фукидид и Полибий, таких ораторов, как Исократ и Демосфен; она читала трактаты Аристотеля и диалоги Платона, и знакомство с этими знаменитыми писателями научило ее искусству хорошо говорить и “утонченнейшему эллинизму”. Она была способна легко цитировать Орфея и Тимофея, Сафо и Пиндара, Порфирия и Прокла, стоиков и академиков… Наконец, эта византийка, как кажется, – довольно еще редкое явление на Востоке того времени, – знала даже по-латыни»[15].
Анна Комнина вошла в историю византийской и мировой литературы и историографии как автор книги, посвященной ее отцу и названной «Алексиадой»
Анна Комнина вошла в историю византийской и мировой литературы и историографии как автор книги, посвященной ее отцу и названной «Алексиадой», по подобию героических поэм, воспевающих великих правителей, полководцев, героев, иногда мифических, вроде «Энеиды» Вергилия. «Алексиада» написана прозой, но тон многих ее мест, в особенности тех, что посвящены отцу Анны, пафосный, одический. Этого не скажешь о пассажах, в которых даются характеристики другим персонам, меткие, острые и часто язвительные.
«Алексиада» писалась, когда Анна, после того как умер ее муж Никифор Вриенний, которого она неизменно называет «мой кесарь», удалилась в монастырь, и охватывает события, происходившие с 1069-го по 1118 год, начиная с периода, предшествовавшего воцарению ее отца, до его кончины. Эту книгу она писала как своего рода продолжение оборванных тяжелой болезнью, за которой последовала смерть, «Исторических записок» ее мужа, кого она тщетно пыталась подтолкнуть к захвату престола, занятого после кончины отца ее ненавистным ей братом Иоанном. О душевном состоянии Анны в пору создания «Алексиады» ее биограф Шарль Диль писал:
«На каждой странице своей книги она говорит о несчастиях, преследовавших ее всю жизнь, чуть не с первого дня, когда она родилась в Порфире. Напрасно она старалась казаться бодрой и царственно стойкой при каждом новом ударе судьбы… Когда старая царевна вспоминала блестящее начало своей жизни, свои мечты об императорской короне, сияющие годы своей юности; когда она вызывала в памяти все эти призраки, былых спутников ее счастливой жизни… когда она всей этой минувшей славе противопоставляла свое теперешнее одиночество, неблагодарных, оставлявших ее в забвении старых друзей, теперь пренебрегавших ею… тогда она не могла удержать слез. Этой уязвленной, озлобленной душе, казалось, было приятно бередить свои раны»[16].
Скончалась Анна Комнина в 70 лет, около 1153 года.
В «Алексиаде» Анна обнаружила не только тонкое понимание пружин дворцовых интриг, но и замечательную осведомленность в военном деле
В «Алексиаде» Анна обнаружила не только тонкое понимание пружин дворцовых интриг, свидетелем и участником которых она была, но и, несмотря на принадлежность к «слабому полу», замечательную осведомленность в военном деле, в стратегии и тактике. Она свидетель важнейших событий своей эпохи, не беспристрастный, скорее напротив, но при этом и не скрывающий своих сердечных симпатий и яростных антипатий, учитывая которые вдумчивый читатель может составить верное и в высшей степени живое, насыщенное деталями и красками представление о времени, отраженном в ее замечательной книге.
Одна из главных не выдуманных, но реальных исторических сюжетных линий эпохи, когда правил отец Анны Алексей, – это перипетии, связанные с первым крестовым походом, маршрут которого шел чрез имперскую территорию. Римлянка, как она называет себя, Анна исполнена ненависти к вторгшимся во владения ее отца опасным западным варварам, с которыми Алексей вынужден был вести тонкую дипломатическую игру, чтобы перехитрить их и, главное, поскорее переправить их на Святую Землю, которую они вознамерились освободить от иноверного пленения. В то же время она отдает должное мужеству и воинскому задору как рядовых рыцарей, так и их предводителей. Испытывая отвращение к их варварским манерам, она способна оценить их доблесть. Особенно сильное впечатление на нее произвел один из самых видных предводителей похода – нормандец Боэмунд:
«Этот человек, негодяй по природе, был очень находчив в любых обстоятельствах, а подлостью и бесстрашием настолько превосходил всех прошедших через нашу страну латинян, насколько уступал им в количестве войска и денег. Но, выделяясь среди латинян необычайной ловкостью, он обладал общим им всем природным качеством – непостоянством… Настроен он был очень враждебно. Не владея никакими землями, он покинул родину для вида – ради поклонения Гробу Господню, на самом деле – чтобы добыть себе владения и, если удастся, то даже захватить трон Ромейской державы… Но пустив, как говорится, в ход все средства, он сильно нуждался в деньгах. Самодержец, зная его злобу и недоброжелательство, искусно старался устранить все, что могло способствовать его тайным замыслам»[17].
«Алексиада» содержит немало ценных сведений о еретических движениях своей эпохи, особенно о богумилах
«Алексиада» содержит немало ценных сведений о еретических движениях своей эпохи, особенно о богумилах. Не вдаваясь в тонкости их воззрений и верований, Анна видит в них врагов Христа, и смертный приговор ересиарху Василию, вынесенный ее отцом, называет «последним великим деянием из всех трудов и подвигов самодержца»[18]. Преданность Анны Православию была всецелой, чуждой сомнений и искушений. Ее солидное богословское образование, ее начитанность в Священном Писании обнаруживается в многочисленных библейских цитатах. Не раз она называет конечной причиной всех событий Божественный Промысел (проноиа). Но эта ее христианская религиозность легко уживается с любовью к «эллинской мудрости», с пристрастием к чтению Платона и Аристотеля, на которых она нередко ссылается в «Алексиаде», с присутствием в этой книге реминисценций из античной мифологии и истории. Анна Комнина прекрасно владела классическим эллинским языком, не засоренным неологизмами, что называлось тогда «аттическим стилем».
Самым достоверным и талантливым хронистом эпохи, последовавшей за отраженным в «Алексиаде» правлением отца ее автора, был Никита Акоминат, прозванный по месту своего рождения – малоазийскому городу Хоны, где он появился на свет в знатной семье около 1155 года, – Хониатом. Получив основательное образование на родине и в столице империи, он сделал успешную чиновничью карьеру, не став, однако, подобно Михаилу Пселлу, государственным деятелем, советником автократоров, но наблюдая на близком расстоянии от центров власти события, которые происходили в конце XII и в начале XIII столетия, отразившиеся во второй части его знаменитой «Истории», или «Хроники». Никита Хониат стал свидетелем катастрофы, обрушившейся на империю ромеев, когда в ходе Четвертого крестового похода пал Константинополь, завоеванный западными варварами. В 1204 году он со своей семьей бежал из залитой кровью христиан разграбленной столицы, оставив все свое имущество и спасая как самое драгоценное достояние рукопись «Хроники», в Селимврию. Вскоре потом он поселился в Никее, где нашел покровительство при дворе императора Феодора Ласкариса. Там он и скончался в 1117 году. Свою «Историю» он доводит до 1206 года – до событий, происходивших после завоевания столицы.
Как и в «Алексиаде», в «Истории» Никиты Хониата присутствует мемуарный элемент. Это рассказ автора не только о политических перипетиях и войнах империи, о делах ее правителей, о жизни ромейского народа в канун пережитой им катастрофы, но и о самом себе. При этом, в разительном отличии от крайне пристрастной до предвзятости писательницы Анны Комниной, Хониат – исключительно трезвый и добросовестный историк, который способен отдавать должное достоинствам противника и не закрывать глаза на пороки, присущие его согражданам.
Хониат – трезвый и добросовестный историк, который способен отдавать должное достоинствам противника и не закрывать глаза на пороки своих сограждан
Вот в каком виде представлены у него некоторые из контактов между ромеями и участниками Второго крестового похода, которые двигались на Восток по территории Ромейской империи под предводительством короля Германии Конрада:
император Мануил «показал вид, что он чрезвычайно одобряет их действия, притворно восхищался их благочестивым намерением… и уверял, что съестные припасы будут заготовлены в изобилии и что они будут получать их так, как будто бы проходили не по чужой, а по своей земле, если только дадут верную клятву, что их проход будет истинно благочестивый и что они выйдут из римских пределов, не причинив вреда. …Впрочем, в удобных местах и в тесных проходах по распоряжению Мануила сделаны были римлянами засады, от которых немало того войска погибло. А жители городов, запирая городские ворота, не допускали алеманнов на рынок, но, спуская со стены веревки, сначала притягивали к себе деньги, следующие за продаваемые вещи, а потом спускали, сколько хотели, хлеба или других каких-нибудь съестных припасов. При этом они дозволяли себе несправедливости, так что алеманны призывали на них мщение всевидящего Ока за то, что те их обманывали неправильными весами, не оказывали им сострадания, как пришельцам… Негоднейшие же из городских жителей и люди особенно бесчеловечные не опускали даже ни крошки; но, притянув к себе золото или подняв серебро и спрятав за пазуху, исчезали и больше уже не показывались на городских стенах. А были и такие, которые примешивали к муке известь и через то делали пищу вредной. Точно ли это делалось по императорскому, как говорили, приказанию, верно не знаю; но во всяком случае эти беззаконные и преступные дела действительно были»[19].
А вот участники Четвертого крестового похода, захватившие и разграбившие столицу христианской империи, представлены Никитой Хониатом в зверском обличии, которое он сам наблюдал воочию:
«На улицах плач, вопли и сетования, на перекрестках рыдания, во храмах жалобные стоны; мужья изнывают от горя, жены кричат, – их тащат… и насилуют! Знатные родом бродили опозоренными, почтенные старцы плачущими, богатые нищими. Так – на площадях, так – в закоулках, так – в открытых общественных местах, так – и в тайных убежищах! Не было места, которого бы не отыскали или которое могло бы доставить защиту старавшимся как-нибудь спастись; но везде и все было исполнено всякого рода зол»[20]. Заканчивается «История» Хониата приложением, в котором приведены аккуратно собранные сведения о разрушенных и поврежденных участниками крестового похода церквах и дворцах Константинополя.
Никита Хониат «далек от однозначных личностных характеристик. Признавая в целом воинские доблести Мануила I, он критически относится к этому василевсу, самоуправному, безрассудно дерзкому, надменному, фактически поощрявшему злоупотребления, внутренняя политика которого привела в конечном счете к ослаблению государства. Напротив, отрицательный в своих основных чертах образ Андроника I Комнина не заслоняет, однако, положительных качеств этого императора»[21].
Избегая упрощающей односторонности, он писал:
«Так раздражителен, суров и жесток был Андроник; неумолимый в наказаниях, он забавлялся несчастиями и страданиями ближних и, думая погибелью других утвердить свою власть и упрочить царство за своими детьми, находил в том особенное удовольствие. Тем не менее, однако ж, он немало сделал и хорошего, и, при всех своих пагубных свойствах, не был чужд и добрых качеств»[22].
А о жителях столицы, сбежавшихся поглазеть на мучения, которым подвергнут был этот царь после его низложения, он пишет не без брезгливости:
«Глупые и наглые жители Константинополя, и особенно колбасники и кожевники и все те, которые проводят целый день в мастерских… сбежавшись на это зрелище, как слетаются весною мухи к подойнику и к сальным сосудам, нисколько не подумали о том, что это человек, который так недавно был царем и украшался царскою диадемою, что его все прославляли как спасителя… и что они дали страшную клятву на верность и преданность ему»[23].
О высоком литературном мастерстве Никиты Хониата, о его тонком проникновении в психологию как простых смертных, так и вершителей человеческих судеб, облеченных мирской и духовной властью, можно судить по эпизоду из его книги, в котором представлена встреча патриарха Константинопольского Феодосия с Андроником Комнином в канун его восшествия на престол самодержцев:
«Так как все ездили через пролив к Андронику, то наконец после всех отправляется к нему и патриарх Феодосий со знатнейшим духовенством. Андроник, услышав, что первосвятитель приближается к его палатке, тотчас выходит к нему навстречу… Встретившись с патриархом, он повергся на землю к копытам патриаршего коня и лежал, растянувшись во всю величину своего большого роста. Потом, спустя немного, он встает и начинает лобызать подошвы ног патриарха, называя его спасителем царя, ревнителем добра, поборником истины, вторым Иоанном Златоустом и прилагая к нему всякого рода почетные названия. Патриарх, видевший тогда Андроника в первый раз, внимательно посмотрел на него и… пожалел о тех, которые неразумно призвали к себе такого человека на свою погибель и сказал: “Слухом я слышал о тебе прежде, а теперь привелось тебя и увидеть и прямо узнать”. Затем, продолжая говорить словами Давида, сказал: “Якоже слышахом, тако и видехом”. Этим он тонко упрекал Андроника за притворное смирение, с которым тот встретил его, повергшись на землю и ласкаясь около него, как собака… Но обоюдность слов его не укрылась от проницательного Андроника. Уязвленный в душе двусмысленностью этих слов, как бы обоюдоострым мечом, и приняв густые и словно нахмуренные брови патриарха за выражение внутренних, душевных его движений, он сказал: “Вот скрытный армянин”, так как патриарх с отцовской стороны происходил, говорят, из армян»[24].
Вслед затем историк воспроизводит еще один диалог патриарха Феодосия с Андроником, когда тот уже овладел верховной властью и потому смертельной опасности подвергался опекаемый им малолетний император Алексей, сын Мануила:
«Таким же образом издевался над патриархом Андроник и в другой раз, когда, беседуя с ним, с притворной грустью говорил, что он один остался попечителем царя Алексея, что нет у него ни сотрудника, ни помощника, что даже сам его святейшество не помогает ему, хотя царь Мануил, отец царя Алексея, возложил на патриарха попечение о сыне… Патриарх ответил на это, что он давно уже отложил попечение о царе, то есть считает его в числе умерших с тех пор, как Андроник вошел в царственный город и управляет общественными делами. От этого ответа патриарха Андроник покраснел и спросил, что значит выражение “отложил попечение” и в каком смысле оно сказано, притворяясь, будто не понял его, хотя вполне знал, что слова, сказанные сим святым мужем, намекали на смерть, грозящую отроку царю. Патриарх, не желая еще более раздражать против себя зверя, и без того уже разъяренного, или возбуждать верблюда к обычной его блевотине, истолковал сказанные слова не в истинном смысле и не в том значении, с каким они были произнесены, но сказал, что он перестал заботиться о царе и давно уже оставил о нем попечение как потому, что церковные правила да и преклонность лет не дозволяют ему вмешиваться в мирские дела, так в особенности потому, что Андроник сам вполне сумеет, и без всякой посторонней помощи, воспитать отрока царя»[25].
Немалую этнографическую ценность представляют словесные зарисовки нравов народов, окружавших империю и вторгавшихся в ее пределы
Немалую этнографическую ценность представляют мастерски выполненные словесные зарисовки нравов народов, окружавших империю и вторгавшихся в ее пределы, особенно половцев, которых Хониат называет «скифами», их оружия, способов переправы через реки:
«Скифы, разграбив по своему обыкновению все, что попадалось им на пути, и навьючив лошадей добычей, отправились в обратный путь. Для них ничего не стоит переправа через Дунай, они легко выходят на грабеж и без труда возвращаются назад. Оружие их составляют: колчан, повешенный сбоку на чреслах, кривой лук и стрелы. Некоторые, впрочем, употребляют и копья и ими действуют на войне. Один и тот же конь и носит скифа во время тягостной войны, и доставляет пищу, когда разрезают его жилу… Для переправы через реку скифы употребляют кожаные мешки, наполненные соломой и так хорошо сшитые, что в них не проникает ни малейшая капля воды. Скиф садится верхом на такой мешок, привязав его к конскому хвосту, кладет на него седло и все военные принадлежности и таким образом, пользуясь при переправе конем, как судно парусом, легко переплывает через всю ширину Дуная»[26].