Постижение любовью

О духовном пути и творчестве Глеба Горбовского

Поэт Глеб Горбовский в 2016 году. Фото: Светлана Холявчук / Интерпресс / ТАСС Поэт Глеб Горбовский в 2016 году. Фото: Светлана Холявчук / Интерпресс / ТАСС

«Вся жизнь моя прошла в труде высвобождения от многочисленных пороков. Познать радость очищения – вот благо, выше которого не поднимается даже радость творческая, имеющая “прямой провод” к первородному человеческому изъяну – гордыне, очиститься от коей главное и, чаще всего, последнее желание каждой серьезной мыслящей личности».

Это признание из книги поэта и прозаика Глеба Яковлевича Горбовского «Остывшие следы. Записки литератора»[1].

О поэте Глебе Горбовском (1931–2019) я решила написать после того, как прочитала вот эти его стихи:

Лампада над книгой потухла,
а строчки в глазах все ясней:
«Блаженны голодные духом,
взалкавшие правды Моей!»

Сижу в окружении ночи,
читаю в себе письмена,
как будто я старец-заточник
и нет в моей келье окна.

Но в сердце – немеркнущий праздник,
и в вечность протянута нить.
И если вдруг солнце погаснет –
все ж Истина будет светить!

Эта автобиографическая книга написана, по словам автора, не из тщеславия, а из благодарности Всевышнему за возможность встречи с миром

Это решение во мне окрепло, когда я открыла вышеназванную автобиографическую книгу поэта, написанную, по словам автора, не из тщеславия, а из благодарности Всевышнему за возможность встречи с миром.

«…Есть неподалеку от родимой Малой Подьяческой улицы церковь Николы Морского, куда меня тайком от запуганного атеистами отца притащила в начале тридцатых тетка Гликерья, чтобы окрестить, и есть еще эта книга, которую задумал я возле Никольской церкви пятьдесят лет спустя после своего крещения и почти тысячу лет спустя после крещения Руси. И вторая действительность, заполнившая страницы этой книги, не есть ли моя подлинная жизнь, то есть – жизнь Духа? И не о ней ли надлежит печься и сожалеть, если она не задается, если и ее, как первую, сотрет с лица земли равнодушная стихия времени?»

В советские годы бытовал такой штамп: журналист спрашивал заслуженного и многократно награжденного человека, как бы он, этот человек, прожил свою жизнь, если бы ему каким-то чудом было дано начать ее сначала. Заслуженный человек, пример для подрастающего поколения, исправно отвечал: «Я бы прожил ее точно так же!» – и все были этим ответом довольны. Но у поэта Глеба Горбовского этот ответ вызывает горькое недоумение:

«Каким неоправданным, гигантски раскормленным честолюбием нужно обладать, чтобы не разглядеть в пройденном тобой пути ни единой колдобины, где ты мог оступиться, пусть неосознанно, согрешить (не перед обществом!) перед своей совестью, убеждениями. Прожить шестьдесят лет и ничему не научиться! Не пожелать хоть чем-то обогатить опыт той, первой жизни, пройденной на ощупь, на свой страх и риск. Лично я прожил бы свою вторую жизнь совершенно иначе, нежели первую. И прежде всего – милосерднее, терпимее к соседям по судьбе. Бережливее расходуя время. И чаще – на свету смирения, нежели на ветру тщеславия».

Какой же она была, земная жизнь Глеба Яковлевича Горбовского? Тяжелой – начиная с детства; страшной – полосами; далеко не образцовой – десятилетиями.

Он принадлежал к поколению, которое вовремя научилось выживать, но никак не могло научиться просто жить

Он принадлежал к поколению, которое, как выразился один из писавших о поэте, вовремя научилось выживать, но никак не могло научиться просто жить – жить в обществе, среди людей, уважая их взгляды и принимая правила, не борясь за независимость и не бросая ненужного вызова на каждом шагу. Кулаки, сжавшиеся в детстве, долго не могли разжаться, развернуться в ладони, принимающие добро. Но однажды приняли.

Будущий поэт родился в Ленинграде; его родители – выпускники Педагогического института имени Герцена, интеллигенты в первом поколении, по происхождению крестьяне – невероятно дорожили печатным словом и сумели собрать прекрасную библиотеку, главным образом состоящую из дореволюционных изданий, многие из которых попали на рынок по причине бедственного положения бывших обладателей. Горбовские жили в многолюдной коммуналке, в десятиметровой комнате на троих, но места для книг у них хватало. Их сын Глеб влюбился в эти книги; не просто носителем текста и иллюстраций стала для него каждая из них, но таинственным живым существом. Впоследствии он напишет, что именно они, книги, прочитанные тогда, в детстве, до всех испытаний, увели его потом «с гибельной дороги нравственного одичания».

Глеб Горбовский с мамой Глеб Горбовский с мамой

Счастливое детство с первомайскими демонстрациями, звуками горна и шелестом знамен, с летними поездками к деду – «настоящему, доподлинному русскому крестьянину» – в Скреблово, село под Лугой… закончилось в одночасье: в 1938 году (Глебу семь лет) среди ночи приехали за отцом.

«С этих грустных минут, – пишет Глеб Яковлевич в своей книге, – начнутся великие испытания: распадется семья, на многие годы потеряем мы друг друга, каждый узнает свое – лагерь, блокаду, оккупацию, одиночество, отторжение от общества, но главное – познает великий страх, который не выветрится затем до скончания дней у всех, кто ощутил его начальный сквознячок именно в ту незабвенную ночь, ночь жизни, за чьей беспросветной спиной, смущенно потупив глаза, стояли понятые. То есть – как бы народ стоял. А мы, все трое, были уже как бы не люди».

Уже в дверях прихожей,
на фоне тьмы ночной
он оглянулся все же…
Но – вяло, как больной.

Взирая покаянно
На мир, что посетил,
он улыбнулся странно,
как будто всех простил…

Оказавшись в камере, Яков Алексеевич осознал, почему это с ним произошло – потому что отступил от Христа! – и более уже ничему не удивлялся

Об отце будущего поэта Якове Алексеевиче Горбовском нужно рассказывать отдельно. Это был скромнейший рыцарь, человек абсолютных нравственных правил и большой веры. Он пережил черную полосу своей жизни, он вернулся с архипелага ГУЛАГ на большую землю, продолжил свой педагогический труд – поскольку был учитель до мозга костей – и умер на десятом десятке лет. Сын-поэт сохранил отцовские воспоминания, хотя рассказывал Горбовский-старший не так много: «Помнить зло – грех». В самом начале своей зэковской эпопеи, только оказавшись в камере, Яков Алексеевич осознал, почему это с ним произошло – потому что отступил от Христа! – и более уже ничему не удивлялся. Когда в одной камере с ним оказался железный коммунист, обвиненный вчерашними товарищами в куче преступлений и находившийся в состоянии шока, Горбовский научил его молиться, то есть просто повторять про себя «Отче наш» – и это помогло человеку прийти в себя и найти в себе силы на сопротивление тяжелейшим обстоятельствам. К Якову Алексеевичу я еще вернусь, а сейчас – о том, какой след в жизни Горбовского-младшего оставила война.

***

Г. Порхов, 1941 г. Г. Порхов, 1941 г.

В 1941 году мама будущего поэта Галина Ивановна[2] отправила сына на летние каникулы к тетке в город Порхов Псковской области. Вместе со всей областью этот древний город оказался в немецкой оккупации…Спустя годы Глеб Яковлевич будет вновь и вновь возвращаться к себе тогдашнему, десятилетнему, «в одночасье лишившемуся не только материнской опеки, но и детской неприкосновенности, негласно гарантированной нравственными законами цивилизации». Он назовет это «шоком, таранящий нервные клетки, взламывающим структуру твоего характера, неокрепшего мировоззрения». В его воспоминаниях о детстве мы читаем:

«Из теснин лабиринта нетускнеющим видением встает передо мной страшная сцена казни русского человека, пожилого, а может, просто изможденного, не обязательно партизана, во всяком случае – патриота, оказавшего врагам посильное сопротивление, не ружьем – так дерзкой улыбкой. В полуживом зимнем Порхове, насквозь пронизанном тяжким морозным скрипом кованых сапог, карательные экзекуции во устрашение непокорных производились в центре городка, на площади у сгоревшего универмага № 13. Возле “тринадцатого” сохранился с мирных времен внушительный столб. На вершине столба – четырехугольная площадка, на которой прежде размещалась какая-то аппаратура. Немцы приспособили столб для вешания людей. Они сгоняли жителей к этому страшному столбу и навязывали людям зрелище, противное нравственным основам обитателей земли. Случались дни, когда на площадке столба были заняты все ее четыре угла…»

Глеб Горбовский в молодости Глеб Горбовский в молодости Это в прозе, а вот стихи о том же далеком дне:

Лежал плененный городок
под снегом и золой.
Топтались Запад и Восток
вокруг столба с петлей.

Десяток их, десяток нас –
толпы… Откинут борт.
И грузовик в который раз
чихнул в оскалы морд.

А там, под тентом – в глубине
фургона – человек!
В его глазах, на самом дне,
уже не страх, а снег.

К запястьям проволоки медь
прильнула… глубоко.
Сейчас ему хрипеть, неметь,
вздыматься высоко.

И вдруг, печальна и чиста,
как музыка лица, –
улыбка тронула уста
казнимого юнца[3]!

…Потом и я бывал жесток,
забывчив – не солгу,
но та улыбка – на Восток! –
по гроб в моем мозгу.

Что ею он хотел сказать?
Простить? Согреть свой дом?
…Решили руки развязать.
Спасибо и на том.

Он кисти рук разъединил,
слегка разжал уста.
И все живое осенил
знамением креста.

Через все его творчество красной нитью проходит вопрос: «Так почему же я все-таки устоял, не растекся плевком по асфальтам XX века?»

Все живое – значит, и мальчика Глеба, дрожавшего в тесной толпе согнанных на казнь порховцев. Через все творчество Глеба Горбовского красной нитью проходит вопрос:

«Так почему же я все-таки устоял, не растекся плевком по асфальтам двадцатого века? По чьей милости уцелел?»

Благословение казнимого мученика – тоже часть ответа на этот вопрос.

С грустной иронией Горбовский сообщает о том, что не совершал в детстве своем никаких подвигов, не боролся с врагом, не помогал ни партизанам, ни подпольщикам, а просто выживал как мог:

Война меня кормила из помойки,
пороешься – и что-нибудь найдешь.
Как серенькая мышка-землеройка,
как некогда пронырливый Гаврош.

Зелененький сухарик, корка сыра,
консервных банок терпкий аромат.
В штанах колени, вставленные в дыры,
как стоп-сигналы красные, горят…

Автограф Глеба Горбовского Автограф Глеба Горбовского

Война не только кормила ребенка заплесневевшим немецким сухариком, она еще и подбрасывала игрушки – например, патроны и прочие взрывающиеся штуки, валявшиеся повсюду. Голодный, но шустрый Глеб стал знатным подрывником – чем еще он мог утешиться и развлечься? Однажды устроил взрыв в печке немецкой столовой, где потихоньку подкармливался. Это вызвало большой переполох, но мальчишке «под шумок удалось улизнуть». Впрочем, всех его приключений во время войны не перескажешь:

«Как-то в годы войны в Прибалтике, где я скитался по хуторам и так называемым имениям, где в бывших баронских замках располагались немецкие части, а в одиноких крестьянских домах лампадным огоньком таилась жизнь курземских земледельцев, схватили меня господа германцы, разгоряченные утренним взрывом, происшедшим на дровяном складе, где они хранили свое тогдашнее “горючее”, то есть колобашки для газогенераторных машин (в Курляндском котле немцы сидели без бензина-керосина). В часы “заправки” немец-шофер и бывший русский военнопленный, на германском зеленом кителе которого красовалась эмблема «РОА» – Русская освободительная армия, поддели частыми стальными вилами некий шелковый плетеный шнурочек, и враз грохнул взрыв (…) кому-то пришло в голову, что синий этот шелковый шнурок, за который шоферюгу угораздило дернуть, принадлежал мне, что на этом шнурке, чуть раньше, болтался-де у меня перочинный ножик. И меня, как говорится, взяли за воротник. Шнурок – под стекло. Приехали люди из “безопасности”. Повели блиц-следствие. Начали трясти. То есть – бить, рвать уши, пускать из носа кровь и – все остальное. Правда, немцы занимались мной как бы попутно, сверх основной работы, которую проводили среди взрослых обитателей имения, работавших при госпитале, и среди власовцев в том числе. Но и меня не оставляли в покое целых три дня, держа в подвале местного средневекового замка…»

Один из этих власовцев помог мальчишке сбежать, а дальше его спасла наша армия:

Я помню пламенную ругань
освободителей-солдат,
но ею не был я напуган:
ее ступенчатый каскад,

подобно музыке высокой,
ласкал истерзанный мой слух!
…Замаскированный осокой,
лежал я, маленький пастух.

А на шоссе ругались матом.
И танки с надписью «Вперед!»
несли зелененький, лохматый,
неунывающий народ!

Родная речь. Слова, как ливень –
на раскаленную траву.
И не было меня счастливей
по той причине, что – живу.

И – вот, после всего пережитого:

«Перед отправкой куда следует пленных немцев заперли в сенной сарай, приставили к воротам сарая пожилого солдата-охранника. Разговорившись со мной, дядька предложил:

– Ты мне укажи, который из них всех лютей измывался, на кого зуб имеешь: я его до ветру выведу, а там и шмальну при попытке к бегству.

Открыл он ворота. Смотрю: немцы знакомые прячутся за спины товарищей или глаза от меня отводят. И все – старые, небритые, жалкие. При госпитале к концу войны служили в основном нестроевые, из выбракованных, а также медики. Поискал я глазами лицо “главного” обидчика, и вдруг ловлю себя на том, что его здесь нет.

– Нету его здесь.

– Нету? – Солдат даже присвистнул, запирая ворота. – А ты любого бери. Отведи душеньку. Сразу полегчает…»

Но этот обожженный войной подросток понял, наверное, что не полегчает, во всяком случае – взять любого тоже отказался.

К теме смертной казни он возвращается, рассказывая о публичном повешении пленных гитлеровцев в Ленинграде

К теме смертной казни Глеб Яковлевич в своих воспоминаниях возвращается – рассказывая о публичном повешении пленных гитлеровцев в Ленинграде; те были действительно повинны в крови и горе сотен тысяч русских людей:

«Мы бежали и мчались трамваями на эту отдаленную площадь Ленинграда, расположенную возле кинотеатра “Гигант”, в предвкушении не просто зрелища, но запоздалого утоления вчерашней боли, обиды, нескончаемой, незарастающей тоски духа, неслись, подгоняемые всею тысячью четырьмястами дней войны, подсознательно желая увидеть именно ее, войны, последнюю судорогу, а не просто каких-то там Гансов и Фрицев…»

Прибежали, и что?.. Как пишет Горбовский, на лицах собравшихся ленинградцев, многие из которых перенесли блокаду, не было ни злорадства, ни удовлетворения от справедливого возмездия. На лицах был ужас:

«Не панический, не суетливый, а, если так можно выразиться, торжествующий, величественный ужас, потому что казнь, убиение (пусть даже из побуждений возмездия) есть действие самое противоестественное на фоне бессмертного храма Жизни».

Но это было позже. Сразу после войны Глеб оказался в детприемнике, потом в вырицком детском доме, откуда его забрала пережившая блокаду мама: она вышла замуж за человека, спасшего ее от голодной смерти, отец же Глеба находился еще в заключении. Подросток, воспитанный мачехой-войной, оказался очень трудным для нашедшей его, наконец, мамы. Из школы Глеба исключили за дерзкое поведение. Пришлось определять его в «ремеслуху». Но там он тоже не задержался: украл револьвер у морского офицера, товарища отчима, который приехал к ним в гости:

«Себе я уже рисовался этаким залихватским уркой, который, придя на урок в ремеслуху, в ответ на резкое замечание мастера вынимает из заднего (непременно из заднего!) кармана штанцов “пушку” и производит предупреждающий выстрел в классную доску. Все расступаются, и я волевым шагом покидаю аудиторию, выбегаю на Малый проспект, прыгаю на подножку трамвая номер 4 и еду на вокзал, и дальше – в жаркие страны…»

За кражу оружия Глеб загремел «на малолетку»: колония находилась в городе Марксе[4] Саратовской области:

«С этого момента началась для меня новая полоса испытаний, и, пожалуй, самая трагическая, потому что из-под этого поезда я мог вылезти кем угодно – убийцей, вором-профессионалом, мошенником, вдобавок наркоманом, а правильнее – мог вообще не вылезти из-под него, остаться размазанным по шпалам и рельсам “жизненного пути”…»

«Малолетку» с ее волчьими законами, с ее кастами, азартными играми и прочей жуткой «романтикой» Глеб Яковлевич описывает подробно. Как и свое «подленькое, компромиссное решение: с волками жить – по-волчьи выть…То есть опять-таки по Дарвину – Мальтусу, а не по Христу…»

Окончательно превратиться в волчонка будущему поэту не удалось, он оставался человеком – хотя и несчастным, и одичавшим, и ожесточенным

Нет, окончательно превратиться в волчонка будущему поэту не удалось, он оставался человеком – хотя и несчастным, и одичавшим, и ожесточенным. В его воспоминаниях есть эпизод: сдавая «старшим товарищам» экзамен на умение воровать, Глеб на каком-то вокзале украл бидон с медом у двух деревенских, отца и маленького сынишки – а потом, видя, как отец в бессильной злости дерет «недосмотревшего» мальчонку за ухо, на глазах у воров-инструкторов вернул им этот бидон…

Из колонии воспитаннику Горбовскому удалось бежать – вместе с группой товарищей, во время заготовки дров в лесу. После многих приключений он добрался сначала до опечатанной ленинградской комнаты Горбовских (мать и отчим уехали в Новороссийск), и его приютила соседка; а потом узнал, что отец освободился, живет и учительствует в деревне Жилино под Кинешмой – и подался к папе.

Встреча сына и отца пронзительно изображена в повести «Первые проталины». Да, это художественное произведение, там не все так, как было в жизни, герои носят другие имена. Но всякий читающий поймет: вряд ли такое мог написать не переживший… Главная священная, выстраданная тема повести – отцовство и сыновство. Отец (в повести – Алексей Алексеевич) твердо решает спасти сына, отогреть его, вернуть ему веру в людей, выучить, поставить на ноги.

«– Не горюй, сынок. Мы с тобой не одни на белом свете.

– А с кем? С Лукерьей?[5]

– И с Лукерьей, понятно. А главное – с надеждой! Мы должны пробиться! К свету, к Жизни с большой буквы. Сквозь голод и холод, сквозь глушь и несправедливость… Сквозь смерть, если хочешь! Сквозь страх смерти.

– А что у тебя там… ну, когда мы врозь жили… самое страшное было? Расскажешь? Ну самое-самое…»

Отец и сын нащупывают пути друг к другу; мы видим, сколько терпения, сколько понимания и любви потребовалось от отца, прошедшего свои огни и воды[6] – и знавшего, что пришлось переживать сыну с десяти до шестнадцати лет[7].

И Глеб (это уже не в повести, а в жизни) действительно стал приходить в себя… и начал писать стихи. А еще – снова, после долгого-долгого перерыва, когда было не до книг, – читать. При сельской школе, которой заведовал отец, была небольшая библиотека, всего-то один шкаф, но в нем юноша Глеб нашел и «Войну и мир», и «Дон Кихота». Отец усадил-таки сына за школьную парту, мечтая дать ему со временем высшее образование; но тут вмешался военкомат, и переростка Горбовского, не дав ему закончить школу, отправили в уголовный стройбат, пополнявшийся в основном за счет ребяток с судимостями и многочисленными «приводами» (приводов и у Глеба было хоть отбавляй). Большую часть срока службы трудноуправляемый рядовой Горбовский провел на «губе». Отсидки перемежались самоволками и приключениями, которые вновь приводили его на край гибели… И впрямь, только Бог мог его сохранить. И нам, читающим сегодня его стихи и прозу, внимающим тому, что можно назвать его духовным завещанием, – понятно, для чего именно.

Читатели среднего и старшего поколения слышали, наверное, песенку «Когда качаются фонарики ночные» («Сижу на нарах как король на именинах» – это именно оттуда), а также:

У магазина «Пиво-воды»
стоял непьяный постовой
он вышел родом из народа
как говорится, парень свой…

Это он, Глеб Горбовский – звезда питерского полублатного шансона 1950–1960 годов. Но шансоном его творчество отнюдь не ограничивается. Он занимается в литературном объединении «Голос юности» при доме культуры профтехоборазования и на глазах крепнет как поэт – его дарование уже всем очевидно. В 1960 году выходит его первая книга с симптоматическим названием «Поиски тепла». С 1963 года Глеб Яковлевич – член Союза писателей СССР. С тех времен до конца его жизни вышло два десятка поэтических сборников. В 1980 году выходит первая книга его прозы. В 1984 году Горбовский становится лауреатом Государственной премии СССР.

Итак, все плохое позади, жизнь состоялась?..

Ребенком переживший войну, подростком выживший в уголовной среде, Глеб Горбовский в зрелые годы едва не погиб от алкоголя

Она была на волосок от того, чтобы не состояться. Ребенком переживший войну, подростком выживший в уголовной среде, Глеб Горбовский в зрелые годы едва не погиб от алкоголя.

Почему постоянное пьянство стало неотвязным спутником и даже признаком творческой среды в ту отдаленную уже эпоху? (Сегодня уже и среда не та, и симптоматика другая.) Не буду перечислять здесь талантливых людей, до срока сгоревших от водки или наложивших на себя руки; не стану и анализировать причины, потому что это отдельная непростая тема. Лучше перейду к тому обстоятельству, что Глеб Яковлевич Горбовский погибать не захотел; в тяжелейшей битве с пагубной страстью он одержал победу. И рассказал об этом подробно – в своих воспоминаниях, а также в повести-метафоре «Шествие».

«Опыт преодоления сего всепроникающего бедствия, – пишет Горбовский, – драгоценен так же, как результат наблюдений за самопрививкой холерной бациллы».

Вчерашний «алконавт» знал за собой долг – перед товарищами по несчастью, перед вчерашними собутыльниками, перед теми, кто сползает уже в гибельную бездну и все никак не хочет остановиться, подняться, шагнуть в противоположном направлении – чтобы жить. Стимулировать человека к жизни, определяя вместе с ним ее ценность, – это лежало в основе метода врача-нарколога Геннадия Шичко, которого Горбовский благодарил до конца своих дней. Но если Шичко, по воспоминаниям Горбовского, был человек неверующий, то для его пациента освобождение от рабства стакану стало, безусловно, духовным обновлением; оно заставило его, наконец, увидеть над головой не только небо, но и Небо:

«Отлавливая звучание, невольно пришлось заглянуть в высь небесную, и то, что я там увидел, очаровало меня впервые и столь пронзительно, что из глаз потекли слезы, теплые, натуральные и такие недетские, тяжкие, нажитые не просто отпущенным тебе веком, но и как бы всей историей человечества. И увидел я не какой-то вещий знак, не редчайшее атмосферное явление или ядерный гриб, но всего лишь синь небесную, и не какую-то там особенную синь, – дело не в самой сини, главное – как я ее увидел! А именно – будто впервые обнаружил, стремительно осознав, каким потрясающим зрелищем награждает рожденного на земле человека природа. Синь, глубь, явь, тайна, влекущая плоть неба – разве не самое бесподобное во владениях разума после второго космоса – Любви? И разве не дьявольская над нами шутка то, что мы эту синь, эту таинственную явь, эту влекущую прозрачную плоть, чаще всего в жизни своей суетливой не замечаем? Потому что, передвигаясь по земле, склонны смотреть себе под ноги, в землю или куда-нибудь в сторону, в ложную явь, в поддельную синь, уводящую нас от познания нетленного духа, нетленной небесной плоти к проблемам сиюминутного мельтешения, от проблемы бытия к проблемам выживания. Мы знаем: оправдана земная премудрость наших борений. И забываем, что премудрость небесная, простирающаяся над нами, в оправданиях не нуждается, ибо дает нам жизнь. Причем жизнь вечную».

Это из повести-метафоры «Шествие», и из нее же – важнейшее осознание:

«Все мы пациенты. От рождения. Если не раньше. Ибо наряду с волей к жизни в каждом из нас запрограммирован “гибельный ген”, смертельная мета. И единственная из панацей от этой хворобы – Вера. Вера в бессмертие духа».

В своих воспоминаниях Глеб Яковлевич приводит такой эпизод: спор его отца с давним товарищем, солагерником, упертым атеистом. Оба были уже стариками в тот момент, и товарищ отца к тому же был смертельно болен. Он просто кричал от своей боли:

– Где он, этот ваш… благодетель?! В каком измерении пребывает? И есть ли ему дело до нас? Почему тогда носа не кажет? Не напоминает о себе? Где его царство-государство расположено? В какой галактике, если не здесь, не на грешной земле? В каком мире его искать? (…) А коли нельзя ни увидеть, ни потрогать руками, то и… заткнитесь вы со своим Богом!..

А Яков Алексеевич в ответ напоминал товарищу, что и мысль потрогать руками нельзя, и любовь нельзя потрогать руками, и совесть, цену которой бывалые зэки знали – не подлежит такому обследованию: «Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк. 17: 21).

Поэт Глеб Горбовский на дороге в Комарово Поэт Глеб Горбовский на дороге в Комарово

Да, определяя свой духовный путь, писатель перелистывает всю свою жизнь (книга «Остывшие следы» – по сути, то самое и есть) и, возвращаясь к своей литературной юности, видит, чего именно не хватало ему в том бесспорно ценном багаже, который передавали ему тогда старшие товарищи: Бога как «дали жизненной», как неисчерпаемого смысла непреходящего бытия. Но путь к Богу, ко Христу – непрост; если уж современники Его земной жизни, те, кто в упор Его видел, Бога в Нем не опознали, то легко ли нам…

Стихотворение «Очевидец»:

Под вселенский голос вьюги
на диване, в темноте
поразмыслить на досуге
о Пилате и Христе.

Как же так! – руками трогать
воздух истины, итог,
в двух шагах стоять от Бога
и не верить, что он – Бог!..

Под тенистою маслиной,
на пороге дивных дней
видеть солнечного Сына
и не сделаться светлей!

Отмахнуться… Вымыть руки.
Ах, Пилат, а как же нам
под щемящий голос вьюги
строить в сердце Божий храм?

Нам, не знавшим благодати,
нам, забывшим о Христе,
нам, сидящим в Ленинграде
на диване – в темноте?

Он пишет, что, начав однажды поиски Бога, нельзя остановиться и повернуть назад

Герой повести Горбовского «Снег небесный» дядя Саша Валуев, бессознательный Божий человек, считающий себя великим грешником (его прообраз – реальный дядя Глеба Яковлевича[8]), задает вопрос: «Такое хозяйство, и земля, и небо со звездами – и вдруг без хозяина?» Сам же автор в своих «Остывших следах» пишет, что, начав однажды поиски Бога, нельзя остановиться и повернуть назад – «…не из-за потери ориентации, а потому что, подобно бабочке, стремишься на свет из тьмы».

И далее говорит о красоте Божиего мира – и о духовном завете своего отца:

«Всплывает в мыслях заповедь моего отца: постоянно помнить о главном, чтобы не запутаться в мелочах. Но ведь главное соткано из мелочей, то есть постижение Целого – в освоении частностей. Чтобы прожить жизнь, ее нужно… прожить. А не промечтать или проиграть. А значит, каждую прожилку Бытия – прочувствовать, пролюбить. Это в идеале – каждую. Но пролюбить – непременно. Жизнь и есть любовь. “Не любящий пребывает в смерти”[9],– сказал апостол Иоанн (…) Итак, продолжим постижение “мелочей”. И по возможности – любовью. Ибо постижение утробой быстро разочаровывает».

Прозе Глеба Горбовского надо, наверное, посвящать отдельную работу. Здесь же необходимо сказать, что его повествование – это всегда полет той самой бабочки на свет любви. Обретение и осознание любви – изначально заложенная цель каждого произведения. Герои Горбовского – это зачастую непутевые люди, смешные или пугающе жалкие, даже маргиналы, но каждый из них – человек в его абсолютной христианской ценности. А солью земли и спасением для окружающих остаются праведники, Божьи люди – такие, как Олимпиада Ивановна, старушка из заброшенной, почти уже нежилой деревни; неприглядная с виду, она «чувство одиночества истребила в себе трудом и молитвой», она точно знает, что думать о собственной смерти – грех:

«…о смерти – значит, исключительно о себе думать. А ведь ее сердце всегда радовало что-нибудь постороннее: земля, цветы, деревья, озеро, дождики, живность, солнце и, конечно же, люди, если они в своем жизненном поведении были на стороне жизни».

С такой-то вот старушкой и сводит судьба Васю Парамонова, который есть «недоучка из студентов театралки, художник-авангардист, выставлявшийся в “интеллектуальных” квартирах поклонников и собирателей современной живописи, а ныне – бомж, бродяжка, человек без определенного места жительства»… Сколько таких «свободных художников» наблюдал Горбовский в своей богемной жизни! И как не хватало им, бедным, встречи с настоящей любовью, с подлинным смирением и… святостью.

Горбовский – еще и прекрасный детский писатель. «Где баобабы вышли на склон, жил на поляне розовый слон» – помните? Это тоже он

Следует добавить, что Горбовский – еще и прекрасный детский писатель. «Где баобабы вышли на склон, жил на поляне розовый слон» – помните? Это тоже он.

Глеб Яковлевич Горбовский умел по-настоящему – до самый глубин сердца – любить Россию. Его духовный путь – это еще и обретение гражданства святой Руси:

И если оглянусь
Разок перед уходом,
То – на святую Русь,
На храм за поворотом…

Я люблю Горбовского прежде всего как поэта, и мне хочется привести здесь много его стихов. Но это же невозможно, да и не нужно – его стихи доступны и в интернете, и на бумаге. Потому ограничу себя стихотворением «Жернова»:

Порхов. Остатки плотины. Трава.
Камни торчат из травы – жернова.
Здесь, на Шелони, забыть не дано, –
мельница мерно молола зерно.

Мерно и мудро трудилась вода.
Вал рокотал, и вибрировал пол.
Мельник – ржаная торчком борода –
белый, как дух, восходил на престол.

Там, наверху, где дощатый помост,
хлебушком он загружал бункерок
и, осенив свою душу и мозг
знаменьем крестным, – работал урок.

…Мне и тогда, и нередко теперь
мнится под грохот весенней воды:
старая мельница – сумрачный зверь –
все еще дышит, свершая труды.

Слышу, как рушат ее жернова
зерен заморских прельщающий крик.
Так, разрыхляя чужие слова,
в муках рождается русский язык.

Пенятся воды, трепещет каркас,
ось изнывает, припудрена грусть.
Все перемелется – Энгельс и Маркс,
Черчилль и Рузвельт – останется Русь.

Не потому, что для нас она мать, –
просто не выбраны в шахте пласты.
Просто трудней на Голгофу вздымать
восьмиконечные наши кресты.

Марина Бирюкова

27 декабря 2024 г.

[1] Все цитаты – по изданию 1991 года, Лениздат.

[2] Дочь Агнии Сухановой – первой писательницы на языке коми, переводчицы, педагога.

[3] В прозаических воспоминаниях говорится не о юнце, а о немолодом человеке; возможно, это объясняется тем, что юный Глеб был свидетелем казней неоднократно.

[4] Бывшая территория АССР Немцев Поволжья; в прошлом город носил название Екатериненштадт и русское – Баронск.

[5] Тетка, сестра отца, та самая, что крестила маленького Глеба в Ленинграде.

[6] Поскольку повесть вышла в советские годы, отец мальчика Павлуши в ней – не лагерник, а фронтовик, прошедший немецкий плен.

[7] Поскольку у Глеба не было судимости как таковой, его не стали арестовывать и возвращать в колонию – жизнь при отце признали оптимальной для его исправления.

[8] Тот, не выдержав страха перед всевидящими органами, покончил с собой; но судьба литературного героя счастливее.

[9] Неточная цитата: «Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев; не любящий брата пребывает в смерти» (1Ин. 3: 14).

Смотри также
Рождественские стихотворения митр. Питирима (Нечаева) Рождественские стихотворения митр. Питирима (Нечаева) Рождественские стихотворения митр. Питирима (Нечаева) «И рвётся сердце в нетерпенье сквозь иней в ангельскую высь…»
Рождественские стихотворения митрополита Питирима (Нечаева)
Главной темой его поэзии является жизнь души: духовные переживания, вера в Промысл Божий и принятие Божией воли.
Самая трудная дорога Самая трудная дорога
О Собрании сочинений иеромон. Романа (Матюшина)
Самая трудная дорога Самая трудная дорога
О Собрании сочинений иеромонаха Романа (Матюшина). К 70-летию автора
Ольга Надпорожская
Отец Роман сжег свои первые стихи и был готов совсем отказаться от поэтического творчества ради служения Богу – и Тот дал ему гораздо больше.
Друг во Христе. О сочинениях архиеп. Иоанна (Шаховского) Друг во Христе. О сочинениях архиеп. Иоанна (Шаховского)
Елена Наследышева
Друг во Христе. О сочинениях архиеп. Иоанна (Шаховского) Друг во Христе
О сочинениях архиепископа Иоанна (Шаховского)
Елена Наследышева
Все его произведения, и поэтические, и прозаические, объединяет пылкий призыв ко всякому смертному – остановиться, оторвать взор от земного и всмотреться в Вечность.
Комментарии
Ирина27 декабря 2024, 10:35
Прекрасная статья, прекрасная судьба, прекрасные стихи и проза! Спасибо.
Здесь вы можете оставить к данной статье свой комментарий, не превышающий 700 символов. Все комментарии будут прочитаны редакцией портала Православие.Ru.
Войдите через FaceBook ВКонтакте Яндекс Mail.Ru Google или введите свои данные:
Ваше имя:
Ваш email:
Введите число, напечатанное на картинке

Осталось символов: 700

Подпишитесь на рассылку Православие.Ru

Рассылка выходит два раза в неделю:

  • Православный календарь на каждый день.
  • Новые книги издательства «Вольный странник».
  • Анонсы предстоящих мероприятий.
×