Мы пошли в гости к подруге. От подруги ушел муж, первое время она не могла никого видеть, но сегодня сама позвала нас. Мы дружим давно, часто бывали у нее дома, но сейчас входили в дом осторожно: вокруг было как-то неестественно тихо и чисто.
Младшая дочка сидела в родительской спальне на полу, забившись в угол. Казалось, что она не играет, а просто сидит, бессильно свесив руки, волосы, опустив уголки губ, уголки глаз. Дверь в комнату старшей дочери была закрыта, но за ней чувствовалось не бессилие, а злость.
Сначала мы сидели в зале. Сидели бесшумно, потому что все в доме было в напряжении, настороженно. Пыль протерта во всех уголках, в ряд поставлены книги, в ряд рассажены игрушки. Пахнет занесенным с мороза бельем, развешанным теперь на веревке в комнате. Аккуратно заправлены покрывала и тщательно застелен диван. Я случайно положила руку на придиванный столик, и он отозвался болью. Все было воспалено. Я поняла, что, если бы вещи могли говорить, они кричали бы от боли.
Я поняла, что, если бы вещи могли говорить, они кричали бы от боли. Это был мир, покинутый отцом
Это был мир, покинутый отцом. И мебель, и вещи, и одежда, и дети, и сама Марина пытались жить по-новому, пытались нащупать равновесие, балансировали в этом зыбком порядке, пытались построить новый мир.
Конечно, мы собирались пить чай. Знаете, как это бывает в деревне. Возле деревенского окна стоит стол. Когда садишься вокруг этого стола, то смотришь не в дом, а за окно. А за окном садится огромное солнце, темнеет, видно бесконечное небо. За спиной остаются все проблемы, а ты оказываешься где-то в межзвездном пространстве, в вечности. Мне кажется, в этом весь смысл русского чаепития.
И вот мы сели пить чай: я, Марина, Таня и Люда – древние подруги. Было понятно, что Марина отплакала, откричала, отрыдала, отпричитала самое страшное, теперь наша очередь заговаривать раны.
– Девочки, мне уже лучше, правда. Сначала было очень больно, но сейчас намного лучше. Спокойно дома, никакой нервотрепки. А то ждешь его по вечерам и не знаешь, в каком настроении он придет.
В комнате заработал телевизор. Старшая дочь Марины зачем-то прошла через кухню, оценивающе посмотрела на теток.
Марина вздохнула.
– Она злится на меня. Что я недостаточно красивая, что не такая, с которой отец захотел бы остаться. Что погрузнела, что устаю на двух работах. Она думает, что я во всем виновата, в этом все дело. Им тяжело без отца. Но я знаю, что она вырастет и все поймет. Меня поймет. Я на нее не обижаюсь, она ребенок.
Я вспомнила, что муж Марины души не чаял в девочках. На утренники водил, косички заплетал. Вспомнила, как малышки ластились к отцу, как котята.
– Девочки, я правда старалась, я все, что могла, делала. Ломала себя, искала, как ему лучше. Но не получилось. Я устала. Устала переживать. За себя, за детей, за него. Знаю, что детям отец нужен, но не получилось. Они-то ему, видать, не сильно нужны.
Таня взяла кружку в руки, подержала, поставила на стол:
– Я помню, что когда мой отец возвращался пьяным домой, то в его карманах всегда были гостинцы для нас. Он никогда не тащил ничего из дома и не пропивал.
Однажды мы пошли к его коллеге в гости, и пока все разговаривали за столом, отец посмотрел на меня, хитро подмигнул, взял вазочку с конфетами и высыпал себе в карман. Даже если он напьется и забудется, то будет чем порадовать нас.
Так и было. Ввалится отец домой, страшно и обидно, и горько, а он из карманов достает конфеты, печенья. Даже сало, завернутое в салфетку, помню. Засохший хлеб еще. И немного легче становится.
Если сильно пьяный был, мы злились, но проверяли карманы и съедали гостинцы. Мы ни в чем не нуждались, не были голодны, но хотелось почувствовать, что отец не до конца нас предал, что он помнит о нас, что мы нужны ему. Так хотелось верить, что мы нужны ему.
Совершенно внезапно Таня улыбнулась:
– А еще любил нас веселить. Пьяный упадет на землю и жука изображает. Люди смотрят, вроде и стыдно, а все равно весело. Папа.
Таня от последних воспоминаний оживилась, раскраснелась, разулыбалась, похорошела.
Я снимала с вешалки его вонючую телогрейку, садилась на пол в углу и нюхала. Папка, родной, любимый!
Мы немного помолчали, каждая о своем. Марина снова заговорила:
– А мои родители разошлись, я маленькая еще была. Я знала, что так лучше: они плохо жили. Иногда отец зачем-то приходил к нам, вешал телогрейку в сенцах. Она такая вонючая была, лоснилась от грязи. Вся в мазуте, сигаретами еще пахнет, а я снимала ее, садилась на пол в углу и нюхала. Папка, родной, любимый.
Она посмотрела на Таню:
– Твой пил да шутки шутил, а мой пьяный нас на тракторе по деревне гонял. А я с его телогрейкой сидела в темноте.
– Всякое и у нас было. И чего больше было – тоже вопрос. А я всё хорошее вспоминаю, как мы возле дома сидели на лавочке, снег идет, а отец полную ладонь кедровых орешков мне нащелкает и насыплет в руку. От снежной свежести орехи пахнут сильней: летом, лесом. Я всю горсть – сразу в рот, они прохладные, сладкие…
Марина повернулась к Люде, которая только слушала и ничего не говорила.
– Странно тебе нас слушать? У тебя же все благополучно было, хорошая, правильная семья?
– Нет, не странно. Я не с отцом жила. Отца не помню, у меня отчим был. Помню, что он играл со мной, пока я маленькая была, а когда сестра родилась, стала ненужной. Он прикрикивал на меня, смотрел как коршун, искал, к чему бы прицепиться. После уроков я по улицам ходила, портфель тяжелый, голодная, шубка у меня тяжелая была, вся вспотею, а домой не иду, дома тяжело. Тоже пил отчим, но реже, не как ваши. Но я вас понимаю. Мы с ним примирились, когда он умирал. Я его за руку до его последней минуты держала. И глаза я закрывала. Вырастил он меня.
Мы с удивлением слушали рассказ, потому что Люда никогда об этом не рассказывала.
Она продолжила:
– Я родного отца нашла недавно. Неплохой он человек. Я вдруг в себе то поняла, чего раньше не понимала. Будто с собой познакомилась. Десять лет родить не могла, не получалось. С отцом познакомилась – жизнь налаживаться начала, на места все встало. Я забеременела тогда же.
Я понимала, что слушаю не истории моих подруг, а историю многих и многих людей
Марина подлила всем кипятку. За окнами давно потемнело. Сначала было видно, как от самой земли до неба зажигались звезды, но потом мы включили на кухне свет, и теперь в окнах можно было увидеть свое отражение. Теперь казалось, что вокруг стола сидит очень много людей. Оно, наверное, так и было. Я понимала, что слушаю не истории моих подруг, а историю многих и многих людей.
И внутри каждого сидит, забившись в темном углу, маленький ребенок, тоскующий об отце, о предавшем, сломавшем детство, променявшем доверчивого малыша на бутылку, легкую жизнь, женщин, деньги, друзей, власть – на что угодно. А мы прижимаемся к родной телогрейке и все шепчем: «Папочка, родной, я люблю тебя».
И не истребляется мечта об отце, не вытравливается из нашей жизни, отец ничем и никем не заменяется. Там, где отведено место для отца, у многих – дыра. И если каждый человек – это вселенная, то как этой вселенной быть без Отца?
Подвиг, которого жаждет мир, – не бунт, не революция, не протест, не воинский успех, не поиск себя, не творчество, не самопознание, не высоты аскетизма, а отцовство. Ты – сын отца, сын Отца, отец сына, отец отца – ты можешь принести себя в жертву ради мира. Стань отцом – и ты спасешь мир. У Бога много имен, но главное имя – Отец.
Папа, папочка, выбери меня насовсем, выбери меня, не сомневайся, вырасти, стань отцом.
Мир, покинутый Отцом, обречен.